– Послушай, Ник, – сказала Жиллетта, теребя Пуссена за рукав поношенной куртки, – я говорила, что готова ради тебя пожертвовать жизнью, но никогда не обещала тебе отказаться от своей любви, пока я жива…

– Отказаться от любви? – воскликнул Пуссен.

– Ведь если я покажусь в таком виде другому, ты меня разлюбишь. Да я и сама сочту себя недостойной тебя. Повиноваться твоим прихотям – вполне естественно и просто, не правда ли? Несмотря ни на что, я с радостью и даже с гордостью исполняю твою волю. Но для другого… Какая гадость!

– Прости, милая Жиллетта! – сказал художник, бросившись на колени. – Да, лучше мне сохранить твою любовь, чем прославиться. Ты мне дороже богатства и славы! Так выбрось мои кисти, сожги все эскизы. Я ошибся! Мое призвание – любить тебя. Я не художник, а любовник. Да погибнет искусство и все его секреты!

Она любовалась своим возлюбленным, радостная, восхищенная. Она властвовала, она инстинктивно сознавала, что искусство забыто ради нее и брошено к ее ногам.

– Все же художник этот совсем старик, – сказал Пуссен, – будет видеть в тебе только прекрасную форму. Красота твоя так совершенна!

– Чего не сделаешь ради любви! – воскликнула она, уже готовая поступиться своей щепетильностью, чтобы вознаградить возлюбленного за все жертвы, какие он ей приносит. – Но тогда я погибну. Ах, погибнуть ради тебя! Да, это прекрасно! Но ты меня забудешь… О, как ты это нехорошо придумал!

– Я это придумал, а ведь я люблю тебя, – сказал он с некоторым раскаянием в голосе. – Но, значит, я негодяй.

– Давай посоветуемся с дядюшкой Ардуэном! – сказала она.

– Ах нет! Пусть это останется тайной.

– Ну хорошо, я пойду, но ты не входи со мною, – сказала она. – Оставайся за дверью с кинжалом наготове. Если я закричу, вбеги и убей художника.

Пуссен прижал Жиллетту к груди, весь поглощенный мыслью об искусстве.

«Он больше не любит меня», – подумала Жиллетта, оставшись одна.

Она уже сожалела о своем согласии. Но вскоре ее охватил ужас более жестокий, чем это сожаление. Она пыталась отогнать страшную мысль, зародившуюся в ее уме. Ей казалось, что она уже сама меньше любит художника с тех пор, как заподозрила, что он меньше достоин уважения.

II. Катрин Леско

Через три месяца после встречи с Пуссеном Порбус пришел проведать мэтра Френхофера. Старик находился во власти того глубокого и внезапного отчаяния, причиной которого, если верить математикам от медицины, является плохое пищеварение, ветер, жара или отек в надчревной области, а согласно спиритуалистам – несовершенство нашей духовной природы. Старик просто-напросто утомился, заканчивая свою таинственную картину. Он устало сидел в просторном кресле резного дуба, обитом черной кожей, и, не изменяя своей меланхолической позы, смотрел на Порбуса так, как смотрит человек, уже свыкшийся с тоской.

– Ну как, учитель, – сказал ему Порбус, – ультрамарин, за которым вы ездили в Брюгге, оказался плохим? Или вам не удалось растереть наши новые белила? Или масло попалось дурное? Или кисти неподатливы?

– Увы! – воскликнул старик. – Мне казалось одно время, что труд мой закончен, но я, вероятно, ошибся в каких-нибудь частностях и не успокоюсь, пока всего не выясню. Я решил предпринять путешествие: собираюсь ехать в Турцию, Грецию, в Азию, чтобы там найти себе модель и сравнить свою картину с различными типами женской красоты. Может быть, у меня там, наверху, – сказал он с улыбкой удовлетворения, – сама живая красота. Иногда я даже боюсь, чтобы какое-нибудь дуновение не пробудило эту женщину и она не исчезла бы…