[7], – как у первых живописцев, вы воображаете себя удивительными художниками!.. Ха-ха… Нет, вы этого еще не достигли, милые мои сотоварищи, придется вам исчертить немало карандашей, извести немало полотен, раньше чем стать художниками. Совершенно справедливо: женщина держит голову таким образом, так приподнимает юбку, утомление в ее глазах светится вот такой покорной нежностью, трепещущая тень ее ресниц дрожит именно так на ее щеках. Все это так – и не так! Чего же здесь недостает? Пустяка, но этот пустяк – все. Вы схватываете внешность жизни, но не выражаете ее бьющего через край избытка; не выражаете того, что, быть может, и есть душа и что, подобно облаку, окутывает поверхность тел; иначе сказать, вы не выражаете той цветущей прелести жизни, которая была схвачена Тицианом и Рафаэлем. Исходя из высшей точки ваших достижений и продвигаясь дальше, можно, пожалуй, создать прекрасную живопись, но вы слишком скоро утомляетесь. Заурядные люди приходят в восторг, а истинный знаток улыбается. О, Мабузе! – воскликнул этот странный человек. – О, учитель мой, ты вор, ты унес с собою жизнь!.. При всем том, – продолжил старик, – это полотно лучше, чем полотна наглеца Рубенса с горами фламандского мяса, присыпанного румянами, с потоками рыжих волос и с кричащими красками. По крайней мере у тебя здесь имеются колорит, чувство и рисунок – три существенные части искусства.

– Но эта святая восхитительна, сударь! – воскликнул громко юноша, пробуждаясь от глубокой задумчивости. – В обоих лицах, в лице святой и в лице лодочника, чувствуется тонкость художественного замысла, неведомая итальянским мастерам. Я не знаю ни одного из них, кто мог бы изобрести такое выражение нерешительности у лодочника.

– Это ваш юнец? – спросил Порбус старика.

– Увы, учитель, простите меня за дерзость, – ответил новичок, краснея. – Я неизвестен, малюю по влечению и прибыл только недавно в этот город, источник всех знаний.

– За работу! – сказал ему Порбус, подавая красный карандаш и бумагу.

Неизвестный юноша скопировал быстрыми штрихами фигуру Марии.

– Ого!.. – воскликнул старик. – Ваше имя?

Юноша подписал под рисунком: «Никола Пуссен».

– Недурно для начинающего, – сказал странный, так безумно рассуждавший старик. – Я вижу, при тебе можно говорить о живописи. Я не осуждаю тебя за то, что восхитился святой Порбуса. Для всех эта вещь – великое произведение, и только лишь те, кто посвящен в самые сокровенные тайны искусства, знают, в чем ее погрешности. Но так как ты достоин того, чтобы дать тебе урок, и способен понимать, то я сейчас тебе покажу, какой требуется пустяк для завершения этой картины. Смотри во все глаза и напрягай все внимание. Никогда, быть может, тебе не выпадет другой такой случай поучиться. Дай-ка мне свою палитру, Порбус.

Порбус пошел за палитрой и кистями. Старик, порывисто засучив рукава, просунул большой палец в отверстие пестрой палитры, отягченной красками, которую Порбус подал ему, и почти что выхватил из рук его горсть кистей разного размера. Внезапно борода старика, подстриженная клином, грозно зашевелилась, выражая своими движениями беспокойство страстной фантазии. Забирая кистью краску, он ворчал сквозь зубы:

– Эти тона стоит бросить за окно вместе с их составителем, они отвратительно резки и фальшивы. Как этим писать?

Затем он с лихорадочной быстротой окунул кончики кистей в различные краски, иногда пробегая всю гамму проворнее церковного органиста, пробегающего по клавишам при пасхальном гимне «О filii».

Порбус и Пуссен стояли по обеим сторонам полотна, погруженные в глубокое созерцание.