Ранней весной 1954 года я позвонил Борису Леонидовичу. Он спросил, откуда я звоню. Я ответил, что из его дома, снизу, из квартиры Евгения Львовича Ланна. Он сказал:
Мне очень хочется с вами повидаться, дорогой Николай Михайлович, – мы ведь с вами давно не виделись, – и хотелось бы почитать вам свои новые стихи, которых вы не знаете. Спросите, пожалуйста, Александру Владимировну и Евгения Львовича: ничего, если я к ним сейчас спущусь? У них, кроме вас, никого нет? Я подожду у телефона.
Уговаривать Кривцову и Ланна мне не пришлось.
Появился Борис Леонидович. В тот вечер он был как-то особенно, более обыкновенного, приветлив, жизнерадостен, прост, так и сыпал шутками. Потом, сидя рядом с кроватью, на которой всегда полулежала хозяйка дома, начал читать стихи.
Я вижу его прекрасное в своей одухотворенности и вместе с тем совершенно естественное в своем выражении лицо, я слышу его голос, в котором нет ни одной театральной ноты, ибо он вовсе и не собирался «высоко парить», а почти шепчет как бы в полусне:
(«Сказка»)
выделяя последнюю строку так, что вы чувствуете, что предание о Георгии Победоносце, вступающем в бой с темными силами за незащищенную красоту, всегда будет волновать человечество.
Я вижу его любующимся тем, как после ночной грозы
(«Лето в городе»)
Я слышу, как он рассказывает о своем вещем сне, рассказывает опять-таки непередаваемо просто, произнося слова благоговейно, но без амвонного риторства, без единой капли лампадного масла, как произносит их обыкновенный религиозный человек:
(<«4вгуст»)
А затем в неуютную, словно необжитую комнату Ланна вливается петербургская белая ночь:
(«Белая ночь»)
Белая ночь уплывает, и в окна ей на смену вплывает другая весна, ранняя, далекая, лесная, дебряная, уральская, с колдобинами и промоинами, с топью и хлябью распутицы, с гулом и разгулом полой воды: