– Это – детям, – почему-то с сердитым лицом всякий раз пояснял он.
И в людях он и Александра Владимировна особенно ценили отзывчивость. Черствости» скаредности и жестокости они не прощали. Огромный талант, храбрость, любое другое достоинство не искупали в их глазах этих грехов. Евгений Львович поссорился с одним из наиболее давних, наиболее близких ему друзей только потому, что тот отказался дать кому-то взаймы. На своей книге «Гвардия Мак-Кумгала» он написал мне 12 ноября 1951-го года: «Дорогому Николаю Михайловичу Любимову, талантливому, тонкому, доброму человеку».
Я привожу эту дарственную надпись не для похвальбы: я лучше, чем кто-либо, знаю, что человек я не злой, но и не добрый. И это не унижение паче гордости: это признание как на духу. Воже ты мой! Сколько случаев помочь людям я упустил, главным образом» по душевной своей лености! Я привожу надпись Ланна, потому что она характеризует его: я показался ему добрым, и он отметил это мнимое мое свойство, так как для него оно было одним из самых драгоценных.
В один из моих первых приходов к «Ланнам», я, сидя с ним вдвоем в его кабинете, выкрашенном мрачной краской, заговорил о том, что отрешенный от должности оргсекретаря Союза писателей Лев Матвеевич Субоцкий бедствует.
– Мне его не жаль, он – бывший прокурор НКВД, – сухо сказал Евгений Львович.
Я сослался на мнение одного моего друга, имевшего возможность в качестве секретаря прокуратуры фронта наблюдать за деятельностью Субоцкого во время войны. Мой друг говорил мне, что Субоцкий держался все-таки гуманнее других военных прокуроров. Ланна взорвало. Я никогда, ни до, ни после этого разговора, не видел его в таком неистовстве.
– Ваш друг – дурак и мерзавец в таком случае! – крикнул он. – Только дураку и мерзавцу может прийти в голову применить к советскому прокурору, да еще к военному, да еще бывшему прокурору НКВД, слово «гуманный». Я этой бражки в годы гражданской войны в Харькове навидался. Они, глазом не моргнув, пачками отправляли на расстрел невинных людей. Вы подумайте: сколько на совести у Субоцкого жертв? Я и слышать о нем не хочу. Вот когда вы узнаете, что он с семьей сдыхает с голоду, то немедленно сообщите мне по телефону, чтобы я порадовался и повеселился!
Признаюсь, Евгений Львович восхитил меня прокурорским своим темпераментом (по образованию он был юрист), но и смутил: вполне разделяя его взгляд на советскую прокуратуру и сталинско-вышинскую юстицию в целом, я по складу своего характера произнести подобный монолог был бы не в силах.
Ближе сойдясь с «Ланнами», я передал содержание этой обвинительной речи Александре Владимировне.
– А вы ему верьте больше, – улыбаясь, сказала Александра Владимировна. – Это он только на словах такой свирепый, а тому же Субоцкому первым кусок хлеба подаст.
В одну из встреч я задал Евгению Львовичу вопрос: при ком нам было бы лучше – при Сталине или при Троцком?
– Если б вы меня спросили, кто лучше: Чингисхан или Серафим Саровский, я бы вам ответил сразу, не задумываясь, – сказал Ланн. – А насколько одна гадина гаже другой – это вопрос для меня неразрешимый.
Ланну туже пришлось после войны, чем в ежовщину. Тогда его могли зацепить случайно. Он никогда ни в какой партии не состоял, за границу не езживал, «опасных связей» у него не было, из непосредственного его окружения никто не был взят – он опасался ареста не больше, чем любой советский гражданин. После войны, как только началась борьба с «космополитизмом» и «низкопоклонством перед Западом», о нем, как об авторе романов «Старая Англия» и «Диккенс», появилась разносная и зловещая статья в «Культуре и жизни». Гослитиздат в лице директора Федора Михайловича Головенченко и заведующего отделом иностранной литературы Александра Ивановича Пузикова его в обиду не дал. Как романист и эссеист Ланн кончил свое существование (ему только удалось потом переиздать с предисловием его друга Тарле роман «Гвардия Мак-Кумгала»). По правде говоря, читатель ничего от этого не потерял. Ланн отличался юридической стройностью мысли, энциклопедичностью знаний, особенно в области западноевропейской истории: он утверждал, что без знания истории нельзя заниматься изучением творчества писателя, что историк литературы должен быть непременно историком в широком смысле слова. Но – за малым дело стало: как писателю, ему не хватало живых наблюдений и писательского таланта. Он писал об Англии, сидя в Лаврушинском переулке. Английские критики не нашли у него ни одной исторической ошибки, отметили его блестящее знание топографии Лондона, но не могли не сознаться, что читать его роман скучно. От изданий Смол лета и Диккенса Ланна не отставили: он выступал и как сопереводчик «Дэвида Копперфилда», и как редактор других переводов своей жены, и как комментатор. Наша с ним дружба началась после моего сочувственного телефонного звонка по поводу статьи о нем в «Культуре и жизни».