Георгий Авксентьевич преподавал естествознание, физику и химию. Излюбленной его областью было естествознание, а в естествознании больше всего говорила по уму и сердцу ботаника. Однако эти три области не поглощали его всецело. Он был театралом, с успехом выступал на перемышльской сцене, всегда рад был сразиться на шахматной доске, любил литературу, особенно – поэзию.

Он подробно рассказал мне, как в Художественном театре ставят «Синюю Птицу». Изобразил враждующих между собой Пса и Кота, Хлеб, вылезающий из дежи, Время, посылающее Неродившиеся Души на землю, И так раззадорил меня своим рассказом» что я попросил у матери разрешения прочитать «Синюю Птицу», Пьеса-сказка захватила меня с первых же слов, которыми обмениваются, глядя в окно, Тильтиль и Митиль… Вступив на переводческую стезю, я долго мечтал о переводе «Синей Птицы». Мне казалось, что в старом переводе диалогу недостает разговорной непосредственности» что ремарки Метерлинка» имеющие самостоятельное значение» разрастающиеся по временам в стихотворения в прозе» с прихотливым ритмическим узором, звучность которых кое-где усилена рифмой, в старом переводе выглядят по-деловому сухо, В 57-м году моя мечта сбылась.

Георгию Авксентьевичу я обязан первым знакомством с поэзией русского XX века. Моя мать» воспитанная на классике, долго ее не принимала. Она полагала, что поэты XX века – это в самом деле декаденты. Потом она сдала свои позиции – и уже не без моего влияния.

Георгий Авксентьевич принялся расширять мой читательский кругозор. Я знал стихи Бальмонта для детей, входившие в хрестоматию «Живое слово»:

Поспевает брусника,
Стали дни холоднее.
И от птичьего крика
В сердце только грустнее.
Стаи птиц улетают
Прочь, за синее море.
Все деревья блистают
В разноцветном уборе.
Солнце реже смеется,
Нет в цветах благовонья
Скоро Осень проснется —
И заплачет спросонья.
(«Осень»)

Мне казалось, будто я сам написал эти стихи – они изображали то, что я наблюдал из года в год, и передавали мое душевное состояние осенью.

Георгий Авксентьевич прочитал мне на память бальмонтовского «Лебедя». От частой декламации на литературно-музыкальных вечерах чуть ли не во всех городах России «Лебедь» покрылся лоском пошлости. Но мне открылся «Лебедь» во всей первозданной глубине его настроения, в чистоте напева и живописности звука:

Заводь спит. Молчит вода зеркальная
Только там, где дремлют камыши,
Чья-то песня слышится – печальная,
Как последний вздох души.
Это плачет лебедь умирающий
Он с своим прошедшим говорит,
А на небе вечер догорающий
И горит и не горит.
Отчего так грустны эти жалобы?
Отчего так бьется эта грудь?
В этот миг душа его желала бы
Невозвратное вернуть.
Все, чем жил с тревогой, с наслаждением,
Все, на что надеялась любовь,
Проскользнуло быстрым сновидением,
Никогда не вспыхнет вновь.
Все, на чем печать непоправимого,
Белый лебедь в этой песне слил,
Точно он у озера родимого
О прощении молил.
И когда блеснули звезды дальние,
И когда туман вставал в глуши,
Лебедь пел все тише, все печальнее,
И шептались камыши.
Не живой он пел, а умирающий,
Оттого он пел в предсмертный час,
Что пред смертью, вечной, примиряющей,
Видел правду в первый раз.

Я «с голоса» выучил «Лебедя» и потом читал его моим знакомым» Старая учительница-пенсионерка Надежда Ивановна Высочинская пришла от «Лебедя» в восторг, но не хотела верить, что это стихотворение Бальмонта»

– Нет» нет» – говорила она, – декадент не мог так хорошо написать» Это он у кого-нибудь украл. Он вот какую ахинею несет…

И прочла мне наизусть четверостишие из чьей-то пародии на его стихотворение «Аромат солнца»: