У меня куплен некорыстный домишко в умирающей, полузаброшенной деревушке[66]. Рядом с домом речка. Ловлю в ней хариусов. Негусто, но ловлю. Пейзаж там чуть уральский, и больше среднероссийский: бугры, перелески, поля, но главное – чудная, студёноводная речка. В километре от деревни так называемое Камское море, захламлённое лесом деловым и смытым с берегов. Миллионы кубометров болтает волнами по морю уже несколько лет, и в окрестностях дорубают остатки и бросают их в воду – плавать, как бы специально, колоть нам этими огромными занозами глаза, чтоб мы лучше видели, что ли.

По возвращении прочёл Вашу повесть. Хорошая повесть. Зря Вы насчёт неё оговаривались. У меня есть свои претензии к ней, но они чисто вкусовые и субъективные, разумеется. Меня несколько подавило мастерство её. То есть она настолько гладко сделана в смысле писательского мастерства, что нигде и не споткнёшься. Это, наверное, хорошо, но это же и настораживает.

Я подумал, прочитавши Вашу повесть, кажется, впервые глубоко подумал о том, что критику начинать писать, пожалуй, даже труднее, чем обыкновенному смертному. Критик уже слишком хорошо знает, «как надо». Вот поэтому, видимо, Вы так строги в письме, а местами и очень сдержанны. Я люблю строгое письмо и считаю лучшей книгой о прошедшей войне лишь строгую, «железную» книгу Рихтера «Не убий». Он нет-нет да и «сфулюганит», вроде и не к месту «сфулюганит», вроде бы и перехохмит где-то, а читать как-то свободно, хорошо и радостно.

По душе мне и однобокий Ремарк, особенно его роман «Возвращение», хотя по стилю и по многому другому он мне чужой, а вот рассказывает о солдатах, о чужих, о немцах и вроде как обо мне. Целую страницу дует, собака, о том, как солдат помочился после войны и как струйка «серебром блестела под луной». Как будто озорует, но я-то понимаю, что именно вот так вот и можно помочиться с удовольствием, не стоя на коленях в окопе, и это заменит много сцен, написанных иными умильными писателями о том, как почувствовал себя солдат, увидев после страшных боёв дом родной, папу и маму, да ещё бабушку.

Но самым великим, самым моим любимым, моим богом является всё же Достоевский.

Чем больше читаю его, тем больше низко кланяюсь земле нашей русской, которая родила такого писателя. Нет у меня слов и чувств, которыми можно было бы выразить моё отношение к Достоевскому. Благоговение! У меня есть его десятитомник.

Я иной раз гляну на полку с книгами, и мне заплакать хочется. Кто я такой? А обладаю таким сокровищем! Вот могу запросто подойти и притронуться рукой, а это ж святыня!

И он дал мне такое счастье – прикоснуться к такой святыне! И чем хуже дела на земле, чем больше страдает человечество, тем чаще и чаще тянутся руки к «Карамазовым» – этой книге книг.

Да что я Вам всё это говорю! Вы же русский человек, и в Достоевском вся наша боль, все наши муки, все наши слабости и наше величие, и потому он до боли близок всем нам, хотя и обещает неутешительное будущее, но в этом не его вина. А если он был объективен, каковыми мы уже не умеем быть, и страдал за всех разом, то надо только удивляться крепости его сердца. У всякого другого человека, так постигшего мир и людей, сердце этого не выдержало бы и разорвалось на клочки.

Ну вот, увлёкся.

Возвращаюсь к повести. Здорово всё сделано, что касается отношений Маши и матери. Тонко сделано. Хорошо завершено, не сусально. Отец – мужик хороший, и вообще народу хорошего в повести много. Сочно, со вкусом и смаком написан север. Удивила меня лишь несколько раз повторенная фраза отцом Радика: «Алеут тоже человек!»