На четвёртые сутки Инка умерла в результате синдрома массивных переливаний. Первыми отказали почки, за почками – лёгкие, ну а потом… потом умерла сама Инка. Не приходя в сознание. На подключённых аппаратах жизнеобеспечения, проводивших её в смерть. Не простившись со мной. Не сказав последних слов.

Всё это время я прожил в Мапусе, небольшом городке рядом с госпиталем, сняв комнату в ближайшем гест-хаусе. Купленная ещё перед отлётом страховка не покрывала расходов по Инкиному возвращению в жизнь, и все эти дни, пока единственной поддержкой мне оставалась лишь слабая надежда, я просидел на связи с Москвой, превозмогая сердцебиение и приступы животного страха, в попытках организовать перевод недостающих средств в адрес госпиталя. Когда всё закончилось, подумал ещё, что умирать на чужбине, оказывается, дороже, чем преуспевать на родине.

На пятый день трагедии я связался с российским консульством, сразу пообещал ответившему на звонок серьёзную взятку, и адская машина, взведённая резвым интересом от сделанного мной предложения и смазанная моим же горем, немедленно закрутилась. Короче, все дела: цинковый ящик, грузовая отправка тела в Россию, утряска таможенных и медицинских формальностей, своевременная передача пухлого конверта консульскому сотруднику, по курсу ММВБ на день отправки тела плюс общепринятые два процента на конвертацию, как положено. Сказали на прощание: в других местах три берут, имейте в виду, да ещё курс выбирают не биржевой, а центробанковский, что менее приятно, сами понимаете, так что всё ещё по-божески в вашем случае обошлось, всё как у людей.

Ещё дня четыре организовывался мой новый билет, совпадающий со спецгрузом. Последние дни, пока замороженное Инкино тело пребывало в морге госпиталя, я доживал уже в Ашвеме, готовясь к возвращению домой. Минель, в глубине живота ощущавший часть собственной вины за обезьяну, имевшую бесконтрольною прописку на его мушмуле, искренне пытался любым способом сгладить получившуюся драму и лихорадочно прокручивал в голове способы утешить меня, включая самые экзотические. Часто подходил, гладил по руке, заискивающе заглядывал в глаза и на дурном английском выражал скорбное сочувствие по поводу утраты на его территории моей жены и моего неродившегося ребёнка. Как-то решился и сказал:

– Ты молодой и красивый, будет у тебя ещё мальчик, как ты хотел с твоей женщиной.

– Тебе легко говорить, – отмахнулся я от сердобольного индуса, – у тебя их тринадцать. А у меня ни одного. Жена мечтала о мальчике. И дочка наша, Вероника, тоже всегда хотела брата. Теперь уже не будет, я знаю. Без Инны не будет больше ничего. И никого.

– Да… – скорбно покачал головой Минель, – у меня их тринадцать. И все хотят еды. А у меня нет столько еды для них. И дальше только хуже будет. Вот ты же, – он с надеждой посмотрел мне в глаза, – не приедешь больше ко мне, да? Потому у тебя тут была беда. И мне будет беда, потому что я твои деньги теперь не увижу. И не куплю сыновьям еды. И старикам. А работать в нашей касте не принято, мы всегда торговали и обменивали. Но теперь дела пошли плохо. И старики мои не умирают, долго живут. И тоже еды хотят, как молодые.

Он тяжело вздохнул, якобы компенсируя тем самым часть моего горя собственными немалыми напастями. И вдруг сказал, так, на всякий случай, проверочным порядком:

– А хочешь, у меня бери. Любого сына тебе отдам, на выбор. Они все одинаково голодные, здоровые и красивые. Так мне твоя миссис говорила. Что красивые. Особенно, сказала, Джазир. Хочешь, его бери. Деньги остались ещё? Я много не попрошу, понимаю, что у тебя беда. И что макак этот без глаза от моего дерева к вам пришёл, а не от Бога. И что я его не убил, а надо было давно убить. Это я не про Бога, это про макака. Пятьсот долларов дашь? Или много? А я подпишу бумаги, какие надо. За сто долларов тут всё можно оформить быстро. Только эти сто долларов уже будут отдельно, но тоже от тебя. Или даже пятьдесят, если повезёт. Нормально?