. Мы можем, в частности, проследить эти флуктуации на примере внедрения стенографии с 1860‐х по 1900‐е годы с целью публикации речей в судах, публичных лекториях, земствах и, наконец, в стенах Государственной думы (см. статью Стивена Ловелла в этом сборнике). Новая технология быстрой записи, позволявшая фиксировать и распространять любую устную речь, по-разному воздействовала на структуру коммуникаций в зависимости от регулярно менявшейся позиции трех императоров и других политических акторов в отношении гласности и публичности. Напротив, характер публичной сферы Хабермаса в исходной формулировке предполагал скорее долгосрочное и в целом последовательное изменение, связанное со сменой социальных формаций более высокого порядка (репрезентативная – феодализм, буржуазная – промышленный капитализм, массмедийная – поздний капитализм в марксистской версии и переход от властной иерархии к коммуникативному разуму в своей оригинальной теории эволюции)[75].

Стремясь осмыслить российскую историю публичных дебатов, мы можем анализировать как долгосрочные социальные структуры коммуникаций (Ю. Хабермас, Р. Шартье), так и резкие, стремительные изменения в формах политической активности (М. Добри[76]). Революционные трансформации режима публичности иногда ускоряются под воздействием высказываний малоизвестных и «слабых» акторов, как мы покажем это на примере знаменитого письма Нины Андреевой (см. статью Тимура Атнашева в этом сборнике). Полемический текст простой преподавательницы химии несколько раз за короткое время менял свою значимость в диапазоне от безвестного «письма в редакцию» до «манифеста антиперестроечных сил». При этом его содержание, по словам генерального секретаря ЦК КПСС, адресата письма и одного из главных протагонистов – участников драмы, не имело для него «никакого значения»; важным было отсутствие консолидированной оппозиции его курсу среди членов Политбюро. Именно в этих терминах М. С. Горбачев предъявил обвинение членам Политбюро. Необычная реакция советского реформатора и его соратников на этот кризис несколько раз меняла общественное восприятие уже напечатанного текста, а затем изменила и режим публичности в стране. От управляемой гласности СССР перешел к режиму лавинообразно нарастающей свободы слова.

Напротив, резкое изменение как социально-политического контекста, так и режима публичности в момент публикации по сравнению с контекстом, в котором текст был исходно создан, также может порождать мощные и непредсказуемые для участников эффекты публичности. Этот сдвиг между контекстом написания и контекстом публикации изменил значение и многократно усилил значимость высказывания, как это произошло с публикацией первого «Философического письма» П. Я. Чаадаева[77]. Высказывание на французском языке, выдержанное в риторике салонного остроумного разговора о политике и историософии, становится радикальным и скандальным политическим высказыванием после перевода на русский язык и публикации в подцензурном журнале.

Наш подход позволяет лучше увидеть множественность и различия режимов публичности, которые могут не только сменяться, но и сосуществовать внутри одного политического сообщества. Точная реконструкция правил коммуникаций в рамках придворного этикета и представлений о них Н. М. Карамзина позволяет увидеть, как текст записки «О древней и новой России» стал острой политической репликой вопреки намерениям ее автора (см. статью Михаила Велижева). Сам статус придворного историографа Александра I сигнализировал скорее о репрезентативном характере публичной сферы в этот период, хотя «общественное мнение» уже становится объектом раздражения или внимания высших сановников и двора. Действительно, в начале XIX века представление об общественном мнении уже было частью политической повестки при принятии решений высшей бюрократией, хотя, безусловно, и не определяло их (см. статью