Саша Коновалов
В угольной разведке на Черном озере работы было мало – если вспомнить золотые забои – и в свободные вечера, я, воскресший, рассказывал соседям по бараку разные истории «из жизни»: о народовольцах, о декабристах, об эсерах, Нечаеве, расшатавших царский трон.
В бараке жило человек шестьдесят. Здесь-то я и проводил свои устные анкеты о Пушкине, Некрасове, читал вслух «Ревизора» и «Евгения Онегина». Это было время, когда начальник района – района, в котором еще нет населения, а есть только штаты высшей администрации – был Виктор Николаевич Плуталов – первый и единственный инженер на этом начальниковом посту. Плуталов относился к чтениям либерально, главное внимание обращал на производство, на фронт работ – Плуталов сменил бывшего уполномоченного МВД Богданова, рвавшего письма заключенных и практиковавшего всяческие «выстойки» – каждый день сочинялись и читались приказы об укреплении дисциплины, о бдительности – до того дня, как выяснилось, что…
(не окончена запись)
Кадыкчан, Аркагала
Начали игру в чехарду, чтобы размяться, заводилой был [Корнеев], знакомый мой сибиряк из тех, что идут первыми в работе. На Аркагале он еще держался, но потом был переведен куда-то на прииск и умер. Но все это было потом, а пока Корнеев играл в чехарду. Я не играл, мне не хотелось уезжать из мест, где хорошо жилось. Везли нас на Аркагалу[347], на уголь, стало быть. Уголь – это не камень в золотом забое, это гораздо легче. Провожали нашу машину и увезли на Аркагалу, но на Аркагалу, на уголь, мы не попали. Этап был «повышенной упитанности», как пишут в лагерных актах приема людей, и нас выпросил у Аркагалы начальник, инженер Киселев на свой участок Кадыкчан, где шли работы по зарезке шахты. Здесь был единственный ворот для людей – кровавые мозоли, голод и побои. Вот чем встретил нас Кадыкчан. Худшие времена 38-го года, приисковые времена. О Киселеве я написал очерк «Киселев», стопроцентной документальности. До сих пор не понимаю, как из беспартийного инженера он мог превратиться в палача, в истязателя. Киселев бил ногами заключенных, вышибал им зубы сапогами. Заключенного Зельфугарова он на моих глазах повалил в снег и топтал, пока не вышиб половину челюсти. Причина? Слишком много говорил. И работа-то еще не начиналась в этот день.
Барак был палаткой, знакомой армейской палаткой, где политические дрожали у печек, которые здесь, в отличие от прииска, топили углем и – без ограничений. Правда, ограничения были вскоре Киселевым введены – у шахтеров, идущих с работы, конвой стал отбирать уголь, но справиться с таким крайне не просто.
Все черноозерцы потрясены, угнетены знакомством с новым начальником, который поставил проблему слишком серьезную, требующую быстрого решения. В 38-м году всех постреляли, поубивали бы прямо в забое. Но здесь, вроде, не слышно было о массовых расстрелах, расстрельных приговорах.
– Выход один, – сказал я в бараке вечером, – в присутствии высокого начальства дать Киселеву по морде просто рукой. Дадут срок, но за беспартийную суку больше года-двух не дадут. А что такое год-два в нашем <положении>? Зато пощечина прогремит по всей Колыме, и Киселева уберут, переведут от нас.
Разговор этот был поздно ночью. На следующий день после развода меня вызвал Киселев.
– Слушаюсь, гражданин начальник.
– Так ты говоришь, прогремит на всю Колыму?
– Гражданин начальник, вам уже доложили?
– Мне все докладывают. Иди и помни, теперь я с тебя глаз не спущу, но пеняй на себя.
Доложил ему это все горный инженер Вронский, с которым у меня случались ссоры, Вронский был в нашем аркагалинском этапе.