В этот день после третьей ездки нашу конную бригаду задержали и пытались послать четвертый раз за дровами. Сделали еще хуже – велели отвезти эти третьи сани в отряд охраны. Лагерь остался без дров. Все отказались ехать.
Никакие угрозы не помогли. Явился начальник отряда, начальник лагеря, начальник прииска, уполномоченный НКВД.
Сорок мертвецов твердо стояли за свои призрачные арестантские права – вчера ездили три раза и в четвертый не поедем.
<Столпилась> толпа начальников, конвоиров, бойцов, десятников, собрались глядеть, чем закончится эта история.
Всю нашу бригаду окружили бойцы с винтовками, собаками.
– Ложись!
Бригада легла в снег.
– Вставай!
Бригада встала.
– Ложись!
– Вставай!
– Ложись!
– Вставай!
При команде «ложись» раздавались выстрелы.
После этой подготовки начальник прииска Анисимов вышел вперед и сказал, что если не пойдут за дровами – пришьют срок.
Все лежали и не поднялся ни один.
Тогда вперед вышел уполномоченный – выстроил в шеренгу.
– Ты пойдешь работать?
– Да.
– Отходи в сторону.
Наконец набрали желающих на двое саней.
– Ложись!
– Вставай!
Набрали еще на одни сани. Осталось нас трое: я, Ушаков, молодой [нрзб] вор и кто-то третий из пятьдесят восьмой, с бородой – фамилии его я не помню. Но и этот третий с бородой был тот нас оторван и бежал, догоняя уходившие в горы сани.
Началось то же развлечение.
– Вставай!
И стрельба над головой.
– Собаку сюда!
На нас натравили собаку. На мне собака разорвала одежду, порвала шапку, но Ушаков был цел. Мы стояли рядом, Ушаков держал в руке разломанное лезвие безопасной бритвы и показывал лезвие собаке – собака кидалась назад, опыт – великое дело.
Было ясно, что если нас не застрелят на месте, то отведут в барак. Собаку отозвали, мы вернулись в барак холодный, выстуженный, без единой щепки, но это все-таки была победа, проба.
На следующий день дрова возили ровно три раза – два раза до обеда и один раз после обеда.
Во время всей этой кутерьмы <с собаками> кроме прочего я ощутил то, что я вовсе не чувствую страха. Вот это и была объективная истина, найденная на «Партизане». Много меня потом травили собаками, били, грозили меня сажать, держать в изоляторах, в спецзонах, в карцерах.
Я никогда не чувствовал страха. Недавно я выяснил в одном медицинском труде, что отсутствие страха – просто замедленный рефлекс в человеческой природе. Возможно.
<1969>
Тридцать восьмой
Я могу вспомнить лицо каждого человека, которого я видел за прошедший день, много раз пытался проверить, до каких же глубин натягивается в мозгу эта лента, и прекращал усилия, боясь успеха. Успех – бесплоден. Но можно припомнить, вытащить не всю мою жизнь, скажем. 38-й год на Колыме.
Где он лежит, в каком углу, что из него забыто, что осталось? Сразу скажу, что осталось не главное, осталось не самое яркое и не самое большое, а как бы не нужное тогдашней жизни. В 38-м году не было внезапного погружения в нищету, в ад, я уходил, увязал туда каждодневно и повсечасно, ежедневно и еженощно.
Самым, пожалуй, страшным, беспощадным был холод. Ведь актировали только мороз свыше 55 градусов. Ловился вот этот 56-й градус Цельсия, который определяли по плевку, стынущему на лету, по шуму мороза, ибо мороз имеет язык, который называется по-якутски «шепот звезд». Этот шепот звезд нами был усвоен быстро и жестоко. Первые же отморожения: пальцы, руки, нос, уши, лицо, все, что прихватит малейшим движением воздуха. В горах Колымы нет места, где не дули бы ветры. Пожалуй, холод – это самое страшное. Я как-то отморозил живот – ветром распахнуло бушлат, пока я бежал в столовую. Но я и не бежал, на Колыме никто не бежит – все лишь передвигаются. Я забыл об этом, когда у меня в столовой вырвали кисет с махоркой.