– Твой отец был умный человек, – говорю я.

– Конечно умный, – согласно кивает он.

Меня так и тянет спросить, почему же он сказал, что, если отец не вернется, тоже хорошо. Нет, слишком рано.

Второе замечание.

– Слушай, Стефек, не называй пана Валентия «Валентий», говори – «пан Валентий».

– Я и говорю «пан Валентий».

Приютская привычка выкручиваться.

Я сам виноват; теперь, разговаривая со Стефаном, всегда говорю «пан Валентий». Вопрос существенный, особенно в интернате для сирот. Сторож, судомойка, прачка обижаются, когда дети зовут их по имени. В разговоре с детьми всегда следует говорить «пан Войцех», «панна Рузя», «пани Скорупская».


Подтверждение сказанному об интернате: болезнь сближает домочадцев. Недаром и родители, и дети охотно вспоминают – по крайней мере, хорошо помнят – пережитые болезни. В интернате же болезнь – это ненужные хлопоты, она часто способствует отчуждению.

Сколько я приложил стараний, чтобы он смог писать в постели! Пришлось вытащить все из ящика, поставить чернильницу в консервную банку, которую Валентий приспособил мне под пепельницу. Под ящик с одной стороны я подложил подушку, с другой – книги. Стефан поблагодарил меня улыбкой. Интернат не может позволить себе такую роскошь.

– Удобно тебе?

– Да, – и улыбка.

На этом столе Стефан навел порядок: сбоку – книжки, в щели между досками ящика – карандаш. Тяга к порядку у него врожденная. Ситуация новая, значит не подражает – действует самостоятельно.

Теперь сидит и переписывает из букваря стишок.

– Бе-лу-ю… белую… белую…

И заканчивает – мысль напряженно работает:

– Белую руба… белую ру-ба-шеч… рубашечку.

Вздыхает.

– Белую рубашечку… Дам ей в дорогу белую рубашечку.

И все-таки сделал ошибку – написал «блелую».

– Видишь, у тебя вместо «белую» – «блелую».

Улыбается смущенно:

– Я еще раз перепишу.

– Оставь, лучше после чая перепишешь.

– Нет, сейчас.

Снова тишина, прерываемая лишь его сосредоточенным шепотом. Мрачный – видит, что снова ошибся. В первый раз я, чтобы подбодрить его, сделал вид, что не заметил несколько ошибок, но теперь – нельзя.


Как-то вечером он плохо читал и сам не понимал почему.

– Потому что ты голодный, – сказал я тогда.

Интересно, запомнил ли он.

– Как ты думаешь, почему теперь хуже вышло?

– А ежели раз не выйдет, так потом все хуже и хуже выходит.

И – с отчаянием:

– Я еще раз перепишу.

Даже покраснел, кулаки сжал.

Я поцеловал его в макушку (идиотизм), он чуть отстранился.

– Сиро… сиротинка бедная…

И как раз на самом опасном месте, там, где в прошлый раз он пропустил целую строчку, Валентий приносит чай.

– В до-ро-гу… в дорогу дам ей… дам ей в дорогу…

Валентий кладет в стакан сахар. Стефан бросает взгляд и продолжает писать.

– Ножик нашелся, – говорит Валентий.

Стефан смотрит внимательно: ножик? Какой ножик? Подпер голову руками – того и гляди вырвется вопрос; но нет, преодолел соблазн – опять сосредоточен. Валентий улыбается, я делаю пометки, вкратце записываю интересный момент, Стефан ничего не замечает. И через мгновение, торжествующе, выжидательно:

– Готово, пожалста! – и улыбка.

– Хорошо, только ты проглотил одну букву. Хочешь сам поискать?

Пьет чай, хмурит лоб, ищет пропущенную букву.

Жаль, что я не посмотрел на часы – сколько времени он писал. «Часы, часы!» – сколько раз я себе твердил и всегда забываю.

Две мысли. Первая: я столько времени работал с детьми, но не обращал внимания на улыбки. Это слишком тонкое, незаметное проявление, оно не воспринимается сознанием. Лишь теперь я вижу, что это важно и достойно изучения.

Когда он меня спросил как бы небрежно: «Я смогу поездить на лошади?» – тоже с подкупающей улыбкой, я уклонился от прямого ответа: «Теперь скользко, лошади плохо подкованы – может, летом». Дети должны знать, что их улыбка нас обязывает.