– Зови же Василья Петровича, – сказал казначей келейщику, когда тот поставил самовар и чашки на столик к постели. – Тут у меня один бедак живет, – добавил старик, обращаясь ко мне.
Келейник вышел, и через четверть часа по плитяному полу сеней послышались шаги и какое-то мычанье. Отворилась дверь, и моим удивленным глазам предстал Овцебык. Он был одет в короткую свитку из великорусского крестьянского сукна, пестрядинные порты и высокие юхтовые, довольно ветхие, сапоги. Только на голове у него была высокая черная шапочка, какие носят монастырские послушники. Наружность Овцебыка так мало изменилась, что, несмотря на довольно странный наряд, я узнал его с первого взгляда.
– Василий Петрович! Вы ли это? – сказал я, идя навстречу моему приятелю, и в то же время подумал: «О, кто же лучше, как ты, скажет мне, как пронеслись над здешними головами годы сурового опыта?»
Овцебык мне как будто обрадовался, а отец казначей удивлялся, видя в нас двух старых знакомых.
– Ну, вот и прекрасно, прекрасно, – лепетал он. – Наливай же, Вася, чай.
– Вы ведь знаете, что я не умею наливать чаю, – отвечал Овцебык.
– Правда, правда. Наливай ты, гостек.
Я стал наливать чашки.
– Давно вы здесь, Василий Петрович? – спросил я, подав Овцебыку чашку.
Он откусил сахару, стрягнул кусочек и, хлебнув раза три, отвечал:
– Месяцев девять будет.
– Куда ж вы теперь?
– Покуда никуда.
– А можно узнать, откуда? – спросил я, невольно улыбаясь при воспоминании, как Овцебык отвечал на подобные вопросы.
– Можно.
– Из Перми?
– Нет.
– Откуда же?
Овцебык поставил выпитую чашку и проговорил:
– Был иже везде и нигде.
– Челновского не видали ли?
– Нет. Я там не был.
– Мать ваша жива ли?
– В богадельне померла.
– Одна?
– Да ведь с кем же умирают-то?
– Давно?
– С год, говорят.
– Погуляйте, ребятки, а я сосну до вечерни, – сказал отец казначей, которому уж тяжело было всякое напряжение.
– Нет, я на озеро хочу проехать, – отвечал я.
– А! ну поезжай, поезжай с Богом и Васю свези: он тебе почудит дорогой.
– Поедемте, Василий Петрович.
Овцебык почесался, взял свой колпачок и отвечал:
– Пожалуй.
Мы простились до завтра с отцом казначеем и вышли. На житном дворе мы сами запрягли мою лошадку и поехали. Василий Петрович сел ко мне задом, спина со спиною, говоря, что иначе он не может ехать, потому что ему воздуху мало за чужой головой. Дорогой он вовсе не чудил. Напротив, он был очень неразговорчив и только все меня расспрашивал: видал ли я умных людей в Петербурге? и про что они думают? или, перестав расспрашивать, начинал свистать то соловьем, то иволгой.
В этом прошла вся дорога.
У давно знакомой хатки нас встретил низенький рыжий послушник, заступивший место отца Сергия, который года три как умер, завещав свои инструменты и приготовленный материал беззаботному отцу Вавиле. Отца Вавилы не было дома: он, по обыкновению, гулял над озером и смотрел на цапель, глотающих покорных лягушек. Новый товарищ отца Вавилы, отец Прохор, обрадовался нам, точно деревенская барышня звону колокольчика. Сам он бросался отпрягать нашу лошадь, сам раздувал самовар и все уверял, что «отец Вавило вот ту минуту вернутся». Мы с Овцебыком вняли этим уверениям, уселись на завалинке лицом к озеру и оба приятно молчали. Никому не хотелось говорить.
Солнце уже совсем село за высокие деревья, окружающие густою чащею все монастырское озеро. Гладкая поверхность воды казалась почти черною. В воздухе было тихо, но душно.
– Гроза будет ночью, – сказал отец Прохор, таща на себе в сени подушку с моих беговых дрожек.
– Зачем вы беспокоитесь? – отвечал я. – Может быть, еще и не будет.