В библиотеке Лонгленд Паркинсон опустился в кресло среди книг, которых он никогда не открывал, не то что читал, в то время как его сын предпочел устроиться на скамеечке у его ног. Свет в комнате был неярким, но и полумрак не мог скрыть следов нелегкой жизни на изборожденном морщинами лице старика, как и ослабить пронзительное сверкание его глаз, свирепых, ожесточенных, хищных. За ними скрывался независимый ум, эмоциональная недоразвитость, глубоко укоренившиеся предрассудки. И внезапно Нейлу стало ясно, что же в конечном счете он чувствовал к своему отцу, понял, то чувство – это любовь, и удивился своему упорству: почему выбираешь и любишь кого-то, кто не нуждается в любви?

– Не слишком-то ты был похож на сына, – начал старик, и в голосе его Нейл не услышал злобы.

– Я знаю.

– Если бы я думал, что письмо может заставить тебя вернуться, я давно бы уже написал его.

Нейл вытянул вперед руки и долго смотрел на них – длинные, с тонкими, нежными, как у девушки, пальцами, – в них не было мужественности. Так бывает, когда человек не заставляет их работать над чем-то, имеющим для него глубокий смысл и значимость, как для души, так и для разума, определяющего их действия. Занятия живописью не были для него чем-то подобным.

– Не письмо заставило меня вернуться, – медленно произнес он.

– Что же тогда? Война?

– Нет.

Бра, висевшее за головой отца, ярко освещало розовый безволосый череп, а лицо скрывалось в тени, только глаза продолжали гореть, но твердая линия решительно сжатого рта оставалась неподвижной.

– Ничего не вышло, – сказал Нейл.

– Не вышло из чего?

Это было так похоже на отца – заставлять развить мысль до конца, а не размышлять самому.

– Никудышный я художник.

– Почему ты так решил?

– Мне сказал один человек, который понимает, – ему вдруг стало легче говорить. – Я собрал свои работы для большой выставки – мне всегда хотелось начать именно так, разом показать себя, а не то что одна работа висит там, две – здесь. Во всяком случае, я написал в Париж своему другу – владельцу той галереи, где я хотел выставляться. Ну и поскольку ему понравилась идея провести несколько дней в Греции, он приехал посмотреть мои работы. Они не произвели на него никакого впечатления, вот и все. «Очень мило, – сказал он. – Да-да, просто прелестно, в самом деле. Но ничего своего, ни мощи, ни энергии, ни естественного чувства меры». А потом предложил, чтобы я обратил свои таланты на коммерческое искусство.

Если старик и был тронут душевной болью, терзавшей его сына, он никак не показывал этого, только сидел и напряженно вглядывался в него.

– Армия, – произнес он наконец, – вот то, что тебе сейчас нужно больше всего. Она сослужит тебе добрую службу.

– Ты хочешь сказать, сделает из меня человека?

– То, о чем ты говоришь, подразумевает обтесывание снаружи, чтобы проникнуть вглубь, – заметил отец. – А я говорю о том, что все, что накопилось у тебя внутри, должно получить шанс выйти наружу.

Нейл вздрогнул.

– А если там ничего нет?

Но старик только пожал плечами, чуть улыбнувшись с безразличным видом.

– Тогда уж лучше узнать об этом сразу, разве не так?

Ни слова не было сказано о том, что он мог бы подключиться к делам фирмы, – Нейл знал, что подобные беседы с отцом начисто лишены смысла. Собственно, он догадывался, что отец мало беспокоится о будущем. Что будет после того, как его руки разожмутся и выпустят дела, никоим образом не интересовало его. Лонгленд Паркинсон никогда не лелеял мысль о династии, о преемственности поколений, да и семейные соображения не волновали его. Он не нуждался в том, чтобы сын как-то проявил себя, и был равнодушен к тому, что Нейл не может сравняться с ним самим. Ему не надо было подогревать свое тщеславие и требовать от сына великих достижений. Он, разумеется, знал, когда женился на матери Нейла, что за потомство она может принести, но ему это было безразлично. Своим браком он утер нос обществу, в которое стремился войти при помощи жены. В этом, как и во всем остальном, Лонгленд Паркинсон действовал ради своих интересов, добивался своих целей.