Так город стал сопричастным к его тайне, которую он не посмел бы доверить ни одной живой душе, ибо не привык делиться ничем личным, справедливо полагая, что всё личное принадлежит исключительно ему одному.
Самое странное, что он почти не помнил её лица. Это было тем более удивительно, поскольку его жизнь наполнилась не чужой или книжной историей, а своим чувственным опытом, по которому он был вправе судить о вечном и непостижимом, благодаря чему на земле существует и не прекращается жизнь. Хотя то, что его обожгло изнутри, скорее всего, не пришло откуда-то извне, оно попросту проснулось в нём, изменив не столько порядок вещей в привычном мире, сколько преобразив сами эти вещи. Что-то дикое и первобытное открывалось во всём, на чём бы ни останавливался его взгляд. Точно не было никогда вокруг ни разумного устроения вселенского миропорядка, ни безмятежного покоя, такого милого и знакомого его сердцу.
Мир опрокинулся, потерял устойчивость, даже имена вещей утратили прежние соответствия, будто бы их значения изменились и требовали для себя новых смыслов. Слова лишились своей исключительности, подчинившись сакральному имени незнакомки, которого юноша знать не мог, но которое присутствовало везде: во всех нумеративах, лексемах и собственных именах. Её мир был целиком поглощён воображением юноши в качестве своего непознанного, заполнившего все внутренние горизонты так, что он не мог более замечать ничего иного.
В каком-то смысле ему повезло, ибо город, будучи единственным и невольным свидетелем его робости и нерешительности, и не думал над ним смеяться. Напротив, звоны трамваев и трубы кораблей в порту громко провозглашали её неизвестное имя, тени дворов рисовали её ускользающие силуэты, а листвою парков и садов город разговаривал с ним о торжествующем празднике бытия, которым он полагал его жизнь.
И город говорил совершенную правду – праздник жизни действительно наступил.
Для этого праздника не существует календаря – он приходит для виновника торжества неожиданно, вдруг, и заставляет его удивляться появившимся разноцветным гирляндам окон, искрящемуся снежному или дождевому конфетти, буйным фейерверкам ночных огней, праздной беззаботности улиц и шумному ликованию площадей.
«Что ж тут удивительного?» – справедливо заметит внимательный читатель, которому самому не раз случалось наблюдать всё упомянутое в минуты умиротворённого созерцания или напротив, в моменты внезапных чувственных потрясений. И будет, пожалуй, совершенно прав, особенно, если не брать в расчёт несменяемость городского убранства и продолжительность праздничного настроя «приглашённых гостей». Ведь проходит день, два, неделя, а карнавал по-прежнему искрится ослепительным мишурным блеском, досаждая фальшью многочисленных труб и смычков, способных звучать даже без привычных струн и послушных клавиш.
Если бы юноша был в состоянии сравнивать себя «до» и «после» произошедшей с ним перемены, то смог бы обнаружить не отдельные различия и несоответствия, а сумел бы найти двух, ни в чём не схожих меж собою людей, единственной точкой сопряжения которых было бы непонимание. Он чувствовал себя именинником, позабытым всеми в разгар торжества, когда чужое гостевое веселье воспринимается не иначе как личная обида.
«Вот это и есть то, о чём так много пишут, мечтают и говорят, чего так ждут и на что надеются, – говорил ему кто-то рассудительный и бесконечно далёкий. – И никто не догадывается, что это всего лишь перерождение, самый верный способ вовлечения в среду, где подавлены твоя воля и твой разум, где гибельность и пустота прячутся за несбыточные миражи, порождённые собственной фантазией по подсказке природы».