Он улыбнулся чуть шире и прикрыл глаза, вздохнул счастливо:

— Чудесно, дочка. Ты волшебница!

Я горько рассмеялась.

— Куда мне? Это Вселенная, отец. Ты ей нужен.

— Да, я знаю. Я долго ждал с ней встречи. Значит, это она лечила меня.

— Да, она. Моими руками.

Он чуть посерьёзнел.

— То есть я не смогу увидеть её?

Я пожала усталыми плечами и улыбнулась.

— Ну мне она так ни разу и не показалась.

— Ольга! — строгий голос Всёли заполнил моё сознание.

— Ой, только не кричи, пожалуйста! — я даже сморщилась от таких громких звуков в голове.

— Дочка, ты разговариваешь с ней?! — старик приподнялся на локте и взял меня за руку. Я мимо воли отметила, что ладонь у него уже не горячая, а просто теплая и сухая – хорошо. Его карие радужки стали почти чёрными, а белки того коричневатого цвета, что бывает у очень смуглых людей, стали хорошо видны из-за широко распахнутых век.

— Да частенько, — доверительно похлопала его по морщинистой ладони. — Она обычно тихая, а сейчас что-то раскричалась.

На глазах старика выступили слёзы.

— Сердце! Я встретил тебя!

Я ещё разок легонько хлопнула его по руке и потянулась проверить, нет ли у него жара.

— Нет, нет, не думай дурного, — сказал он. — Просто я рад встретить тебя, человека, через которого говорит Мироздание.

— Да нет, отче, она больше через меня делает. Так-то я ни с кем не общаюсь. Спряталась здесь, на станции, людей вот подлечиваю... Кто это с тобой сделал?

Он улыбнулся одним уголком губ, развел руками.

— Никто не делал. Я упал.

— Высоко падал, — насмешки всегда удавались мне отлично. — Что же твои... — я покрутила в воздухе рукой, пытаясь подобрать правильное слово, — люди твоего мира так с тобой обошлись? Почему выбросили умирать среди мусора?

Он смотрел на меня и снова улыбался улыбкой идиота — всепрощающей, доброй, великодушной.

— Ничего страшного. Они как дети.

Я только вздёрнула бровь. Не верю я в такую всепрощающую любовь.

— Неужели никто не мог сложить твою сломанную ногу? Ты же им как отец! Неужели твои дети тебя не пожалели?!

Мне так больно стало, будто не его предали и выбросили умирать, а меня. И я не сдержала своей боли и гнева, вскочила и говорила, почти кричала, сердясь ещё больше из-за его этой вот улыбки святого.

— Они не могли не понимать, что ты для них важен! Не могли! И бросили тебя умирать, выбросили на мусорную кучу!

Я ходила рядом с кроватью, будто дикий хищник в клетке, меня душили слёзы, и хотелось что-нибудь разбить, а лучше вмазать кому-нибудь, всем тем, кто предал, предал его, меня, всех тех, кто это пережил. А старик лежал на высоких подушках, улыбался и глядел на меня с такой любовью, будто я не ругалась на его обидчиков, не обвиняла его в бесхребетности, а гладила по голове, словно маленькую обиженную девочку.

Я уже кричала, отказываясь вслушиваться в слабый голос Всёли в своей голове.

— Ну? Что ты молчишь, отец? Тебе нечего сказать?

Он вздохнул коротко и ответил:

— Дитя, кто-то тебя сильно обидел.

Я сложила руки на груди, поджала губы и вздёрнула дрожащий подбородок.

— Но ты пойми, что обидевшие тебя люди — это ещё не весь твой мир! Мир не виноват в том, что одного человека кто-то обидел, — и снова в его карих глазах мелькнуло то странное чувство, которое я приняла за слабость, а это... что же это было? — Нельзя обижаться на всех, если тебя обидел кто-то один.

Он помолчал, облизнул всё ещё бледные губы, которые на его загорелом лице казались синеватыми, и добавил тише:

— Кто-то тебя обидел, а ты позволила себе обидеться...

Я стояла, закусив губу и сдерживая слёзы, и смотрела на него. А он двинул бровями — да, ты ведь могла и не обижаться — и молчал.