– А еще все получат лимонад и батончики «Милки Уэй», – слышу я слова церковного волонтера за спиной. Мысль о том, чтобы съесть «Милки Уэй» в месте, где нет ни единого туалета, вызывает у меня рвотные позывы. Никогда нельзя знать наверняка, не чихнул или даже не плюнул ли кто в лимонад и проверили ли они срок годности у батончиков: вдруг слой шоколада поверх нуги побелел, как это происходит с твоим собственным лицом, когда тебя тошнит. Я уверена, после такого смерть неминуема. Стараюсь забыть про батончики.

– Если не поспешите, то у вас на спинах будут не полосочки, а отпечатки шин, – шепчу я жабам. От сидения на корточках колени начинают ныть. Жаба без перепонок по-прежнему не шевелится. Одна из ее родственниц пытается прокатиться на ее спине, засунув передние лапки ей под мышки, но все время соскальзывает. Должно быть, эти две жабы боятся воды, как и я. Я встаю, поднимаю фонарик и, пока никто не видит, быстро запихиваю жаб в карман пальто, а затем ищу в группе людей двоих ребят в светящихся жилетах.

Мать настояла, чтобы мы их надели:

– Не то вас самих раздавят, как этих жаб. Никто этого не хочет. А в жилетах вы будете светиться, как фонарики.

Оббе понюхал ткань:

– Я ни за что это не надену. Мы будем похожи на полных идиотов в этих грязных вонючих потных штуках. Там не будет никого в жилетах.

Мать вздохнула:

– Я вечно все делаю не так, да? – Кончики ее губ опустились вниз. В последнее время они постоянно были опущены, словно на них повесили грузила в форме фруктов, что крепятся к уголкам скатерти на столе в саду.

– Мама, ты все делаешь так. Мы их наденем, – сказала я, жестикулируя Оббе. Эти жилеты надевают ребята из последнего класса младшей школы, когда сдают экзамен по езде на велосипеде, в котором мать каждый год играет важнейшую роль. В дни заездов она сидит на складном стуле у единственного перекрестка в нашей деревне: лицо озабоченное, губы сжаты, словно маковый бутон, который не хочет распускаться. Ее задача – следить за тем, чтобы все участники указывали рукой, куда хотят повернуть, и проезжали безопасно. На том перекрестке я впервые ощутила стыд за свою мать.

Ко мне приближается светящийся жилет. В правой руке Ханна тащит черное ведро с жабами, жилет наполовину расстегнут, его полы развеваются на ветру. От этого я нервничаю:

– Застегни жилет.

Ханна поднимает брови – скобки на ткани ее лица. Глядя на меня, она удерживает это выражение легкого раздражения. Теперь, когда солнце днем становится теплее, у Ханны на носу появляется все больше веснушек. У меня в мозгу мелькает картинка: раздавленная Ханна с веснушками, рассыпавшимися по уличным булыжникам, как сбитые машинами жабы. Тогда нам придется отскребать ее от дорожного покрытия лопатой.

– Но мне так жарко, – говорит Ханна.

В этот момент между нами встает Оббе. Его длинные светлые волосы свисают жирными прядями у лица. Он раз за разом заправляет их за ухо, но они медленно сползают обратно.

– Смотри, а эта похожа на Преподобного Рэнкема! Такая же огромная голова и выпученные глаза. И у Рэнкема тоже нет шеи.

У него на ладони коричневая жаба. Мы смеемся, но не очень громко: над пастором нельзя смеяться, так же как и над Богом: они лучшие друзья, а с лучшими друзьями нужно держать ухо востро. У меня пока нет лучшей подружки, но в моей новой школе много девочек, и одна из них может ею стать. Оббе на пять классов старше меня и учится в средней школе, а Ханна на два класса младше. У нее подруг столько, сколько учеников было у Иисуса.

Оббе вдруг поднимает фонарь над головой жабы. Я вижу, как ее кожа светится бледно-желтым. Она зажмуривает глаза. Оббе начинает ухмыляться.