У Тайсона был грубый, но, по моим меркам, обескураживающий юмор.

В личке у меня работал ещё Злой, тоже отменный типаж, – они вечно с Тайсоном сцеплялись языками. Мы как-то уехали в Новоазовск со Злым и зависли там, у самого синего моря. Тайсон заскучал, звонит Злому: «Ну, чего, не откинул ещё копыта?» – Злой, с вызовом: «Отлично себя чувствую. Готовься к моему приезду», – Тайсон, обыденно: «Я уже нагадил в твою кровать». Злой: «Переляжешь в мою, а я в твою лягу». Тайсон, бесстрастным голосом: «В свою я тоже нагадил».

Как-то расспрашивал у Тайсона о родителях и друзьях. Оказалось, что отец с матерью в наличии; есть и друг – единственный, выросли в одном дворе, и Тайсон очень тепло о нём отзывался. «Не воюет?» – спросил я. «Да нет, это не его-о-о», – в своей симпатичной манере, с добродушно протянутой финальной гласной, ответил Тайсон. Я увидел в этом что-то щемяще христианское: получается так, что для Тайсона воевать – это его, умирать – его, калекой быть – тоже его, а у товарища – другая судьба, и всё в таком раскладе совершенно нормально: какие вообще могут быть разговоры.

Как они сошлись с Графом, я не понимал, да и не особенно пытался понять.

Графа я перетащил к себе в личку с должности командира взвода.

Он был отличный комвзвода, и Томичу было жалко его снимать с должности, – но что поделать: прошу-то я.

Граф подкупил меня сразу же. В первую нашу зиму батальон подняли по тревоге – выдвигаться на одну из окраин Донецка, где случился прорыв; половина батальона стояла тогда на юге республики, я туда катался каждый день, другая понемногу прела на располаге; вечерами, естественно, отдельные экземпляры норовили нахлестаться – а чем ещё развлечься ополченцу.

Объявили тревогу, Граф встал на дверях и поставил взвод в курс: пьяные на построение не идут.

Сам знал, что датых во взводе двое – в ночи вернулись, он их слышал; оба здоровые: один с лося, другой поменьше.

Взвод повскакивал, оделся-обулся; эти двое тоже норовят в одичавшие ботинки забраться.

Который поменьше, предпринял попытку неприметно пройти первым.

– Куд-да-а? – сказал Граф, выхватил его, прятавшегося меж другими ополченцами, развернул и ладошкой в затылок указал возвратный путь на место.

Тот не понял, сделал вторую попытку прорыва, получил прямой в грудь, осел, его сдвинули с прохода, он так и сидел, даже заснул – не успел ещё протрезветь.

Настал черёд того, что с лося размером.

В Графе было за сто кг мышц и скорости, но этот был килограммов на тридцать больше, и выше на голову.

Граф поискал глазами: табуретка не понравилась своей хлипкостью, тумбочка громоздкостью; приметил кусок трубы, вроде от батареи – но благополучно обмотанной с одного конца поролоном. Взял в руки за холодный конец, стал на выходе.

Я торопился мимо, – но сразу всё понял; спрашиваю:

– Не убьёшь?

– Да не, – спокойно ответил Граф.

Лось как раз пошёл в атаку, несомый не столько ногами в незашнурованных берцах, сколько инерцией веса. Удар был точен, в равной степени бережлив и беспощаден: так бывает.

Отец Графа был станичным атаманом большого посёлка. Воспитывал сурово.

Поймал Графа за картами – малолетний сын играл на деньги, деньги стащил из-под хлебницы, – заставил съесть всю колоду, целиком, без воды.

Ту же шутку повторил с сигаретами (двенадцатилетний сын закурил): нравятся сигареты? Ешь.

На первой же сигарете вырвало: фильтр оказался невкусным.

Мать же, признался Граф как-то, за всё детство ни разу его не позвала, не обняла, в лоб не поцеловала; немецкая порода, что ли, не пойму.