Ванданов спросил:
– А парижского координатора?
Унгерн, подумав минуту, ответил:
– А знаешь – он солдат, его – тоже.
МАЛЕНЬКИЙ ДВУХЭТАЖНЫЙ ДОМИК НА ОКРАИНЕ УРГИ. Здесь ночной бар и отдельные номера с проститутками содержит японец Бонаяси, пергаментный старик, свободно изъясняющийся на нескольких европейских языках.
Сейчас здесь в зале пусто. Где-то за бамбуковой занавеской женщина поет грустную песню. На ковре сидят доктор Баурих и Сомов. Оба изрядно пьяные, и Сомов предлагает:
– Послушайте, знахарь, теперь давайте выпьем за берцовую кость.
– Их две, за которую? Давайте за правую. Я люблю все правое. Левое и правое, центр. Тьфу, прошляпили Россию, левые – правые. Есть только правые и неправые. Ура!
– Ура! – соглашается Сомов, тоже выпивая. – Между прочим, очень вкусная гадость.
– Кругом самозванцы, психи и пройдохи, – говорит Баурих. – Послушайте, Сомов, неужели вы верите этому неврастенику? Неужели в Париже на него делают серьезную ставку? Мир населен полутора миллиардами одичавших, изверившихся зверей, которые сплющены страхом, – оттого и революции делают.
Сомов, оглянувшись, спрашивает:
– Вы что, плохого мнения о контрразведке барона?
Баурих махнул рукой:
– Они интеллигентов не понимают. Если бы я говорил «люблю жидов», или «готовлю покушение на Унгерна», или «Ленин – неглупый человек», – вот тогда к стенке. А такой язык им непонятен, пугает их только как детишек – и все. – Баурих засмеялся. – Парадокс: охранка без интеллигентов не может. Мы без них можем, они без нас – нет. Так сказать, неразделенная любовь. А потом, я ничего не боюсь – Унгерн врачей обожает. Он даже зубную врачиху здешнюю – еврейку Розенблюм – не разрешил подстрелить, потому что боится зубной боли. Скоро снова дальше, большая дорога предстоит.
– Большая?
– Он велел сорок ампул заготовить. На каждой двадцатой версте колется – восемьсот верст. А потом он что-то с этим красным монголом задумал.
– С Сухэ Батором?
– А черт его знает. Словом, все одно к одному.
Из-за бамбуковой занавески выходит женщина, которая пела песню. Она молода еще, в глазах льдинки остановившиеся, лицо белое, декольте громадное, безвкусное. Она стоит и шепчет:
– Скоты, скоты, грязные скоты!
А где-то за ее спиной из номеров раздается заунывная, с пьяным всхлипыванием казачья песня. Доктор хватает Сомова за руку и шепчет:
– Боже мой, Варя! Варенька Федорова! Господи, я же всю ее семью лечил! Неужели она? Варя, – говорит он. – Варенька, это вы?
Варя посмотрела на доктора. В лице ее что-то дрогнуло, сломилось ее лицо.
Доктор подбежал к ней, обнял ее, стал целовать ее, прижимать к себе, гладить по голове, повторяя:
– Варенька, боже ты мой, Варенька, девочка! Варенька, что же это с вами, милая? Ну сейчас, сейчас, золотко, сейчас, погоди, сейчас я закажу всего, будем вместе сидеть. Знакомься, это Сомов – полковник из Парижа, Андрей Лукич.
Варя, когда услышала слова доктора, как-то изумленно, с ужасом посмотрела на Сомова, шагнула к нему, сжав у горла худенькие свои кулачки, хотела что-то сказать, но вдруг, словно пьяная, упала к его ногам.
Доктор захлопотал над ней, стал дуть ей в лицо, хлопать по щекам, потом бросился за перегородку. Там он сшиб что-то, выругался и закричал визгливым, непохожим голосом:
– Бонаяси, Бонаяси, иди сюда! Воды! Воды! Бонаяси!
Варя медленно вздохнула, поднялась, посмотрела на Сомова прежним, враз остановившимся заледеневшим взглядом, как-то непонятно, сквозь силу, усмехнулась и сказала:
– Между прочим, полковник Генерального штаба Андрей Лукич Сомов – мой муж.