Александр
Сам не знал, зачем это сделал. Единственное объяснение, которое примирило бы его с собственной дуростью, – был пьян. Но это неправда, последний раз он был пьян на прошлой неделе, когда Эльза привезла из Ниццы полный чемодан разноцветных ликеров, которые сразу же окрестила «ницшеанскими», и они принялись увлеченно дегустировать добычу, каждого по чуть-чуть, буквально по глотку; вот тогда на пятнадцатом, что ли, глотке почувствовал необычайную легкость в мыслях и – вероятно для равновесия – смешную ватную тяжесть в ногах.
Но при всем уважении к ницшеанским ликерам, вряд ли их благотворное воздействие могло растянуться почти на неделю. Не таков человеческий организм.
На самом деле просто настроение было очень хорошее. Даже, пожалуй, немного слишком – с таким до утра не заснешь. Потому что возвращался от Эльзы, потому что в условном кармане – на самом деле, конечно, на банковском счете – лежал полученный чуть раньше оговоренного срока гонорар. Потому что дома его ждали сонный теплый кот Валтасар и работа – в той самой благословенной стадии последней трети, когда доделать осталось совсем немного, и это упоительно приятно и легко. И еще потому, что больше всего на свете любил идти по городу за полночь и думать, как много таких вот темных осенних, морозных зимних, душистых весенних, светлых коротких летних ночей еще впереди. И тут вдруг эта прекрасная в своей абсурдной нелепости надпись: «Меня зовут Павел, мне тридцать восемь лет», – и чуть ниже, натурально огненными буквами: «Я – падший ангел. Господь отвернул от меня свой сияющий лик». Между Павлом и ангелом осталось немного свободного места, и это был неодолимый соблазн, а он всегда легко поддавался соблазнам, поэтому достал из кармана яркий ядовито-зеленый фломастер, который зачем-то носил в этой куртке уже второй сезон, и приписал самое лучшее из всего, что опробовал на себе и теперь с чистой совестью мог порекомендовать любому страдальцу, включая падших ангелов: «Я художник. У меня есть кот».
Павел
Наутро настроение было скверное. И даже на похмелье не спишешь, не с чего ему быть. Сколько там того пива выпили, выветрилось прежде, чем до дома дошел.
Какое-то время делал вид, будто не знает, с чего вдруг ему так паршиво. Но знал, конечно. Из-за дурацкой надписи. И даже не потому, что испортил, дурак, хорошую чистую стену. А потому, что не придумал ничего более остроумного, чем написать там свое дурацкое, никому не интересное имя. И еще более дурацкий возраст. Как будто кроме меня, скучного идиота, и моих паспортных данных ничего больше на свете нет.
Весь день ходил как в воду опущенный. Все его раздражало – сырая погода, затянувшаяся возня с документацией на работе, озабоченные физиономии коллег. Но больше всего – собственное отражение. В офисе как назло было много зеркал и просто блестящих отражающих поверхностей, так что отовсюду, куда ни глянь, таращилось его собственное лицо, бледное, щекастое, с широко расставленными глазами и слишком высоким лбом; слава богу, пока без залысин, с ними я буду выглядеть совсем как старый мудак, – тоскливо думал он.
Есть не хотелось. Вместо обеда пошел пить кофе, причем не в ближайшую кофейню, а аж за реку, в условно любимую; на самом деле просто когда-то назначенную любимой, уже сам забыл почему. Взял чашку, вышел на улицу, сел на влажный металлический стул. Пил мелкими глотками горький горячий кофе, который, положа руку на сердце, не особо любил. И не то чтобы испытывал от него такую уж великую бодрость. Просто все вокруг пили кофе, и он за компанию как-то втянулся и привык. Подумал: интересно, а я вообще хоть что-нибудь люблю из того, что каждый день делаю дома и на работе? Или только по привычке думаю, будто люблю?