– А вот и старый козел.

Его удивило негодующее выражение лица англичанки. Почему? Ведь он сказал ей «добрый день, здравствуйте».

И вдруг они оба, оба почтенных супруга, залопотали что-то непонятное, но явно недовольное. Володя слегка растерялся, но живо припомнил более или менее подходящую к случаю фразу: «я хотел бы сказать многое».

– Замолчи, собака, – вкрадчиво сказал он, изгибаясь перед разъяренной англичанкой. – Замолчи, собака, и слушай, что я говорю.

* * *

Я не знаю наверное, но кажется, что он решил теперь изучать испанский язык.

1934

Нищета

О, одиночество! О, нищета!


Мы живем в ужасное время!

Кризис, безработица, голодная смерть.

Госпожа Майкельсон все это учла и взяла себя в руки.

– Никаких лишних трат. Только самое необходимое. Экономия во всем.

Муж дал ей на этот раз для поездки в Европу немножко больше долларов, чем обычно, то есть, по правде говоря, даже переводя на франки (а госпожа Майкельсон напирала именно на то, что доллар упал), оказалось, что она вытянула больше обычного.

Экономия началась еще при отъезде: она не взяла с собой горничной. К чему? Кто-нибудь из приятельниц всегда сможет прислать свою камеристку, чтобы уложить платья, когда она будет уезжать.

В Париже она еще крепче взяла себя в руки и, приехав к «Ритцу», хотя и потребовала тот самый «аппартеман»[9], который всегда занимала, но попросила скидки.

– Время очень тяжелое, – сказала она. – Безработица, кризис. Я не могу больше платить шестьсот франков в день. Я могу платить только пятьсот пятьдесят. Это максимум. Имейте в виду, что я сижу без гроша.

Дирекция уступила.

Окрыленная успехом, госпожа Майкельсон заказала телефон в Нью-Йорк.

– Первые три минуты семьсот восемьдесят франков. Затем по двести. В общем, не так уж дорого.

К сожалению, у господина Майкельсона быль легкий грипп, он чихал, кашлял, сморкался и переспрашивал, так что разговор обошелся около двух тысяч.

Но зато она поразила его своей деловитостью и умением устраиваться.

К завтраку съехались милые приятельницы: Дороти, Джойс, Бекки и мадам Фук, рожденная Молочник, родственница русских царей.

Все дамы были не первой и даже не второй молодости, но еще, как говорится, позиции своей не сдавали, не в смысле каких-либо романических склонностей, а в смысле заботы о своей внешности. За исключением огромной, массивной Дороти, откровенно сизого цвета, с седоватыми волосами и пушистой бородавкой на подбородке, все были подмазаны, подкрашены, подперты со всех сторон. Тощая Бекки, несмотря на белую муаровую ленту, стягивающую индюшечью кожу ее шеи, щеголяла платиновыми кудрями и алым круглым ротиком, нарисованным как раз посредине вялых резиновых губ.

Толстенькая курносая Джойс трясла пухлыми дряблыми щечками, выкрашенными в нежно-абрикосовый цвет, и веки ее, намазанные голубой краской, блестели фосфорическим светом, когда она опускала глаза. Как у оперного Мефистофеля.

Сама госпожа Майкельсон, очевидно, только что выпущенная из рук опытного эстетического оператора[10], гордо показывала свою восстановленную юность: скошенные, как у китайца, глаза, оттянутые вверх углы рта, придающие свирепый оскал ее светской улыбке, и плотно обтянутые пористой кожей круглые скулы.

Самый достойный вид был у мадам Фук, родственницы русских царей. В меру подмазанная, элегантно, но скромно одетая, она даже принесла с собой нечто среднее между дамской сумкой и деловым портфелем.

Вся компания дружно и весело выпила по три аперитива. Говорили об ужасе, о кризисе и о платьях из парчи.

– Я сижу без гроша, – взволнованно призналась Джойс. – Донашиваю платья, которые сшила месяц тому назад.