– Послушай, ты хороший человек, – продолжил он. – Сердце у тебя доброе, и, что бы ты ни сделала с Расмуссеном, оно не озлобится ни на йоту.

– Надеюсь, ты прав. Иногда этот мир очень суровый.

– Еще полстакана эгнога помогут тебе понять, что не все в нем так плохо.

– Ты знаешь, сколько калорий в этом пойле? Я стану толстой, как гиппопотамиха.

– Гиппопотамихи такие клевые. – Он взял ее стакан и направился в кухню. – Я люблю гиппопотамих.

– Ты не захотел бы заниматься с ней любовью.

– Наоборот. Чем ее больше, тем сильнее любовь.

– Она бы тебя раздавила.

– Да, разумеется. Я буду настаивать на том, чтобы всегда быть сверху.

Глава 13

Конфетка готовился убить. Он стоял в темной гостиной дома незнакомца, дрожа всем телом от охватившего его желания. Кровь. Он жаждал крови.

Конфетка готовился убить и ничего не мог с этим поделать, не мог остановить себя. Даже мысли о матери не помогали, даже они не могли контролировать это желание.

Его нарекли Джеймсом, но мать, начисто лишенная эгоизма, бесконечно добрая, переполненная любовью, святая, всегда звала его «мой маленький мальчик-конфетка». Никогда Джеймс. Никогда Джим или Джимми. Говорила, что нет на земле ничего более сладкого, чем он. Со временем маленький мальчик-конфетка стал просто мальчиком-конфеткой, а к шести годам ушел и мальчик, осталась одна конфетка. И теперь, в двадцать девять лет, он отзывался только на это то ли имя, то ли прозвище[5].

Многие люди думали, что убийство – грех. Он знал: это не так. Некоторые рождались с жаждой крови. Бог создал их такими и ожидал, что они будут убивать своих жертв. Такова была часть Его таинственного замысла.

Грешил он, лишь когда Бог и мать не одобряли убийства конкретной жертвы, а это был тот самый случай. Но его обуревало желание убить.

Он прислушался к дому. Тишина.

Мебель в гостиной сгрудилась вокруг него, напоминая стадо смутно виднеющихся в темноте инопланетных чудовищ. Тяжело дыша, дрожа всем телом, Конфетка миновал столовую, кухню, маленькую гостиную, медленно двинулся по коридору, ведущему в переднюю часть дома. Не издавал ни звука, который мог бы предупредить об опасности тех, кто спал наверху. Казалось, он не идет, а скользит, призрак, а не человек из плоти и крови.

Он остановился у лестницы, предпринял последнюю слабую попытку сокрушить желание убивать. Не получилось. Он содрогнулся всем телом, выдохнул. И начал подниматься на второй этаж, где, вероятно, спала семья.

Мать поняла бы и простила его.

Она учила его, что убивать – хорошо и не противоречит нормам морали, но лишь когда убийство необходимо, когда оно приносит пользу семье. Она ужасно злилась на него в тех случаях, когда он убивал лишь для того, чтобы убить, без веской на то причины. Ей не требовалось прибегать к физическим наказаниям, потому что одного ее неудовольствия хватало, чтобы он жестоко страдал. Изо дня в день она отказывалась говорить с ним, и ее молчание с такой силой сдавливало ему грудь, что сердцу едва удавалось биться. Она смотрела сквозь него, словно он больше для нее не существовал. Когда другие дети говорили о нем, она им заявляла: «Ах, так вы про вашего брата Конфетку, вашего бедного умершего брата. Ну, вспоминайте о нем, если хотите, но только промеж себя, не со мной, не при мне, потому что я не хочу вспоминать о нем, гнилом семени. Не было в нем ничего хорошего, совершенно ничего хорошего, он не слушался мать, всегда думал, что никто ему не указ. От одного упоминания его имени меня тошнит, оно мне противно, не упоминайте его в моем присутствии». И всякий раз, когда Конфетку за недостойное поведение временно отправляли в землю мертвых, ему не накрывали на стол. Он стоял в углу, наблюдая, как другие едят, словно заскочивший в гости призрак. Она не жаловала его ни хмурым взглядом, ни улыбкой, не гладила по волосам, не касалась лица теплыми, мягкими руками, не прижимала к себе, не клала его уставшую голову себе на грудь, а вечером ему приходилось уходить, проваливаться в тревожный сон без сказки на ночь или колыбельной. Когда она исключала его из своей жизни, он прямиком попадал в ад.