Д. Г. Коултон совершенно справедливо замечает, что именно в ответ на непримиримую политику арманьяков после 1429 г. «бароны и прелаты все больше включались в английскую культуру». Именно тогда (Пол Джонсон) «англичане начали приписывать французам всевозможные неприличные обычаи, привычки и манеры поведения, а также, что было уже более обоснованно, пугавшие и возмущавшие их политические нравы». Как всегда не обошлось без ответных выпадов. «В XV в. некий француз возмущался подслушанным разговором двух лондонских обывателей, рассуждавших о том, что они до тех пор будут свергать и казнить своих королей, пока, наконец, не найдут себе подходящего». С момента провозглашения Жанной д’Арк национальных лозунгов, которые mutatis mutandis способствовали победе Карла VII при Форминьи 15 апреля 1450 г., возвращению Нормандии в границы Франции и окончательному поражению англичан: «Даже в минуты примирения английская ненависть к французам продолжала тлеть, скрываясь под внешним дружелюбием. Даже во время встреч монархов на “Поле золотой парчи” (место мирных антииспанских переговоров Франциска I и Генриха VIII 7 июня 1520 г. – Л. С.) венецианский посол услышал такой обрывок беседы маркиза Дорсета с одним из его приятелей:
– Будь у меня в жилах хоть капля английской крови, я вскрыл бы себе вены, чтобы от нее избавиться.
– Я поступил бы так же».
«Со времен Жанны д’Арк, – пишет Пол Джонсон, – все средневековые английские правители считали своей святой обязанностью вести войну с Францией». Эта милая традиция продолжалась и позже. Французская культура стала культурой вражеской, и уже при дворе Тюдоров и Стюартов в отличие от Плантагенетов было хорошим тоном притворяться, что ни одного слова этих лягушатников не понимаешь и слыхом не слыхивал ни об одном из французских поэтов, писателей или мыслителей. Фрейд сказал бы, что в этом заключается настоящий комплекс отвергнутого ребенка. И такое объяснение вполне правомерно. Ведь еще со времен правления нормандской династии и Вильгельма Завоевателя Англия видела свое место в союзе с Францией и вместе с ней намеревалась обустраивать Европу. Все это зафиксировано в анналах политики, а также в легендах. Взять хотя бы Робин Гуда, который всеми силами поддерживал говорившего по-французски и устроившего свой лагерь во французском замке Шато-Гайар, в Нормандии, Ричарда Львиное Сердце в его борьбе с Иоанном Безземельным (Режин Перну, «Ричард Львиное Сердце»; Варшава, 1994). Тогда как Ричард как раз ратовал за перевод судопроизводства и государственного управления на английский язык. Если же и далее следовать легенде и принять версию, что под именем Робин Гуда скрывался дворянин, впоследствии ставший лордом Хантингтоном, то надо понимать, что со своими соратниками – Маленьким Джоном, братом Туком, менестрелем Аланом из долины, не говоря уж о его любимой деве Марион, – он должен был объясняться на ломаном английском, мечтая о той счастливой поре, когда и в диком Шервудском лесу заговорят наконец на единственном культурном языке – французском. В огромной англоязычной фильмографии, где Робина Гуда играли, в частности, Дуглас Фербенкс, Эррол Флинн, Ричард Тодд, Шон Коннери, Ричард Чемберлен и Рассел Кроу, нет ни слова об этой культурной конфронтации, затянувшейся на целые столетия. Таковы законы кино, цель которого – вызвать у нас эстетические переживания, а если получится, то и эмоции, но уж никак не подменять урок истории. В XV в. возможность создания франко-английской унии подобной польско-литовской была как нельзя более реальной. И последствия были бы похожими. Тогдашнее превосходство французской культуры привлекло бы как английское дворянство, так и средние сословия. Английский язык, вероятно, когда-нибудь и возродился бы, но в качестве языка маргинального, представляющего ценность для ограниченного сообщества.