Временами мне действительно мерещилось, что дела мои не так уж плохи. Например, ее постепенное привыкание к зеркалу вселяло в меня не то чтобы уверенность в окончательном успехе, но хотя бы необходимую бодрость, с какой я приступал к очередной серии.
И все-таки страх зашкаливал. Главное было – не сорваться в панический штопор. Так, оказавшись за бортом, глядя вслед удаляющемуся кораблю, самое важное – следить за дыханием, не дать панике его сорвать: несколько брызг, попавших в легкие, пустят вас на дно раньше, чем на воду спустят шлюпку. Я отлично это понимал и держал себя в руках. Тогда у меня уже исчезло чувство, что мною творимое – подвластно единственно мне. Но до последнего я старался взять на себя все, быть единственным ответчиком в этой истории.
Долго в таком напряжении оставаться было невозможно, инстинкт самосохранения тянул меня за рукав прочь из этой истории. О, если бы я тогда не дал слабину и не пустил бы все на самотек!
На шестой день на рассвете, за час до начала, я вышел из гостиницы вниз к набережной в поисках уже открывшейся кофейни. Пройдя три квартала, я вдруг решил сбежать. Да, сбежать. Дойти до станции, сесть в автобус до Хайфы, и концы в воду. Документы, деньги при мне, на вещи в такую теплынь наплевать, а с ней там сами в конце концов разберутся. Даром, что еще не все сделано. Ведь только я это знаю, постороннему глазу все недочеты – частичная амнезия, недомолвки жестов, провалы взгляда: когда зрачки на заметное время застывают на чем-то невидимом, – все это покажется простыми странностями: мало ли людей на свете, которые не этим светом зрячи? А сама она... С ней все будет в порядке, ничего она не заметит.
Я оглянулся. Тут и там на узкой улочке, взявшей в прицел едва показавшее темя солнце, уже сонно высовывалось оживление: зеленщик выкатывал тачку с роскошными, как клумба, блиставшими брызгами охапками салата, петрушки, сельдерея, крепкого, как бочонки, редиса. Толстый мальчик у фруктовой лавки, обморочно зевая, собирал на корточках обратно в корзину распрыгавшиеся апельсины. Сосед зеленщика, лысый старик с вязаной кипой, неизвестно как держащейся на запрокинутой макушке, в грязной майке и почти сползших с зада штанах, возился с заевшими жалюзи в мастерской. В доме напротив очнулся водопровод, и в окне второго этажа густо мелькнул ливень медного, мягкого блеска: туго стянула к затылку волосы, обмакнула лицо – нет ли облачка? – в еще жидкое небо. Где-то наверху прочихался и затарахтел невидимый мотоцикл и – вместо того чтобы лихо и кратко промчаться вихрем, блажным ревом кромсая утреннюю плавность, мучительно, как будто упираясь, – скатился под гору мопедом: долговязый резервист, азартно оседлав колесного ослика, с автоматом на шее, зажав футбольный мяч между торчащими выше руля коленями, поспешал не спеша на утреннюю поверку в часть, возвращаясь из увольнения...
Я свернул направо и, забирая лесенкой переулков в гору, вышел на улицу Герцля. Стоя на обочине, помахал водителю автобуса.
В диораме лобового стекла плавно потекла равнина, сады, поля, вдруг равнина разломилась взгорьями, вздыбились раскрошенные скалы, там и тут забелели монастыри, блеснули купола, и скоро Иерусалим раскинулся и разбежался улочками по холмам.
Неподалеку от автобусной станции отыскалась контора, торговавшая морскими круизами. Громоздкая маклерша с печально выпуклым взглядом выписала ленивыми каракулями билет на паром, отплывающий завтра из Хайфы в Ларнаку, и крупно воззрилась на меня, поджидая, когда я достану деньги.