– Нет.

– А если я тебя не выпущу из машины?

– Значит, я придумаю адрес, зайду в первый попавшийся подъезд и буду жить на чердаке. – Мое решение ретироваться оказалось непоколебимым.

Он остановил около «Алексеевской». Очень хотелось есть. Открывались палатки с хот-догами, из которых доносился химически сладкий аромат фастфуда. Есть хотелось сильнее, чем следовать канонам аристократических правил. Тут я поняла, что у меня нет с собой денег не то что на хот-дог, даже на проезд. Позвонить матери с телефона Макса – значит пустить человека под расстрел. Она хоть и просветленная, но с разрешением на оружие и пневматикой в ящике прикроватной тумбы.

Я провалилась в мысли, застыла и держалась за ручку двери, не решаясь выйти.

– Когда ты успел надушиться? – спросила я Макса. От него пахло чем-то новым. Не тем, чем вчера. Значит, будет не так больно.

– У меня всегда есть флакон в бардачке.

– Можно?

Не дождавшись ответа, я открыла бардачок и достала пузырек. Брызнула на себя трижды. Запомнила название. Выучила назубок. Нет, будет больно. Воспоминания – это всегда больно. Как ножом, или стрелой, приправленной кураре, или даже степлером по сердцу.

– Эй, – крикнула я, – у тебя есть пятьдесят рублей на метро?

– Поездка стоит шестьдесят с чем-то!

– Прости, я четыре года в Лондоне жила. Не помню.

Он открыл пепельницу, где лежали мелкие купюры и монеты – давать на чай заправщикам.

– Бери сколько душе угодно.

Я отсчитала семь монеток номиналом в десять рублей и засеменила восвояси в сторону.

Машина Макса все так же стояла возле входа в метро «Алексеевская» на аварийке.

– Я обещаю, я верну!

Он рассмеялся. И уехал.

В вагонах пахло потом, от моей кожи все еще чувствовался холод кондиционера. С толикой фреона, с каплей мужских духов. За три года ничего не изменилось. В переходе с «Тургеневской» на «Чистые пруды» все еще играла парочка скрипачей. Я кинула им оставшиеся деньги.

Сосед по сиденью в не менее душном, чем до пересадки, вагоне слушал Гришковца. Из его «ушей» на полвагона разносилась фраза: «Я прожил год без любви». А я? Сколько же я прожила без любви? Четыре года?

Целую жизнь.

Пятна на солнце Бывают всегда

Когда я пыталась принять тот факт, что не стало отца, я решила договориться с собой – очертить зону ответственности, не испытывать сожалений за несказанное или, наоборот, сказанное. Сожалениями о неожиданной нежности мы топим себя в болоте. Надеть маску сначала на себя. Встать на ватные ноги и сделать шаг. Жить дальше.

В двенадцать лет я впервые решила, что мама меня не любила. Точнее, любила, но очень странной любовью. Однажды, вернувшись с театральной тусовки под утро, она почему-то разбудила меня и поведала свою историю полетов во сне и наяву, которые случились задолго до этого разговора. Она рассказывала, будто пытаясь отомстить всему миру в моем лице. Или просто исповедуясь.

– Знаешь, когда я поднималась над телом, мне было так хорошо, я видела кучку врачей вокруг, сутолоку, суматоху, но не чувствовала ни боли, ни тоски…

– А обо мне в тот момент ты не думала? – Юношеский эгоизм не мог принять факта, что, покидая бренную землю, мать не вспомнила про единственную дочь.

Она отвела глаза и молчала. Не то чтобы ей стыдно было в этом сознаться, скорее она не понимала, на каком языке можно объяснить другому человеку свой трансцендентный опыт. Который вполне мог оказаться банальной галлюцинацией, кстати.

– Ну хоть чуточку? А по папе? – продолжала я свой допрос.

– Нет, о вас я не вспоминала, не думала. Мне было слишком хорошо. Очень не хотелось обратно. Сопротивлялась возвращаться в тело как могла. Но на том свете, как видишь, у меня пока не сложилось, и я вернулась. – Она засмеялась. – Пришла в себя, долго пыталась отыскать в закромах воспоминаний, чем я занимаюсь на работе. Всех медсестер затерроризировала, чтобы в карте посмотрели, вдруг там написано, где я трудоустроена.