Словом, дело шло, Эдик работал почти без сна. В мастерской установили несколько рабочих мест, и он переходил от одного к другому, а братья неслышно, незаметно убирали за ним мусор, грязь, пыль, стирали масляные и акварельные пятна, смывали с пола разлитую тушь. Они аккуратно складывали в стопки изрезанную и просто сорванную Эдиком с мольберта бумагу, покрытую акриловыми красками для фона, и собирали это в огромные планшеты с тесемочками и замочками. Им жаль было выбрасывать бумагу ровных, сочных и нежных тонов. Она казалась им почти завершенной работой. Все, что бы ни делал Эдик, имело для них особую ценность и должно быть сохранено бог знает для чего.

Гермес появлялся раз в день, к полудню, задумчиво рассматривал эскизы и, поглаживая сына по кудрявой голове, говорил всегда по-русски:

– Делай, делай, сынок! Пусть все знают! Твоим консультантом будет дядя Шарль. Его послушаются…

Шарлем в кругах, близких к семье Асланянов, звали иногда самого Азнавура. Но чаще называли его именем, полученным при рождении – Варенагом Азнавуряном. Родственниками ему не были, но уважали его и как соплеменника, и как творца, и как влиятельного, богатого человека.

Эдик не обращал внимания на папины слова, потому что догадывался о том, что конкурс в Париже будет проходить не так, как проходят конкурсы на его большой родине, когда-то называвшейся СССР. Там не будут иметь значения ни родственные, ни племенные связи, ни даже деньги. Всё дело в таланте исполнителя, в его оригинальности, в качестве эскизов. Поэтому Эдик старался из-за всех сил. Рефреном стала библейская тема, изложенная в национально-художественном ключе. Это было и рождение Христа в ясельках, и первое крещение, и его мать, и впечатляющие встречи с апостолами, и воскрешение Лазаря, и распятие.

Эдик искренне переживал за своих героев, которые были героями почти половины человечества; его волнение чувствовалось в трепетных, талантливых линиях, начертанных на бумаге его юной рукой. Духовная нетленность и злободневность их образов возбуждало его сознание, приобщая молодое дарование к тому, казалось бы, ясному и простому, что в своем взаимодействии, в конце концов, убеждало его как раз в обратном: в сложности, многоликости единого и в то же время трагически разобщенного христианского мира. Абсурдность, противоречивость этих ощущений властно владели его кистью, его мыслью. Из-за кажущейся плоскости изображений, будто сдвинутых, скошенных в мрачных тонах кривого зеркала, в тенях вечной тайны бытия, проглядывало око национального гения его народа, одним из первых пришедшего к Истине Нового Завета. Будто из глубокого, холодного колодца прошедших тысячелетий поднимались в виде легких, теплых ладанных испарений так и непонятые человеком легенды Христовой трагедии и, преломившись в свете изумленного мира, застывали на талантливых полотнах Эдика Асланяна.

Максимилиан Авдеевич один раз, без предупреждения, заехал в мастерскую Асланянов, но не был допущен внутрь неумолимым, скупым на слова Карапетом. Профессор обиделся и гордо удалился, блестя старческими, давно уже теряющими первоначальный цвет глазами.

О его неудачном визите стало известно Гермесу Асланяну, и он лично, с охраной, с небывалой помпой заехал за профессором Свежниковым и привез его к сыну. Гермес яростно блеснул глазами на верного стража Карапета, и тот, побагровев, будто бы сдулся.

– Извините моего родственника, – волнуясь, но всё же твердо сказал Гермес профессору. – Он еще молодой, горячий. Не понимает… Он вас не узнал. Деревенский парень, какая у них там культура в горах!