– Освежим, да?

– Если тебе хочется, Рафик, – пробормотал я неуверенно.

– План, да, – сказал Рафик и в ту же секунду дунул мне по ушам пылью цветочного одеколона.

И вот теперь благоухаю на весь автобус. Что поделаешь: у каждого свой план! «Лучше бы волосы отряхнул как следует, – думаю я, поеживаясь. – На море, что ли, поехать, обкупнуться».

Рядом со мной стоят в пляжных сарафанах и с пляжными сумками две пожилые, еще молодящиеся дамы. Морщины на их лицах и шеях искусно забиты тоновой пудрой, ногти на руках алеют свежим лаком. Та из них, что стоит ближе и невольно прижимается ко мне полным загорелым плечом, говорит подруге:

– Ах, Сима, он так неудачно умер. Как раз ему звание должны были дать, документы в Москву отослали. Тогда бы ему пенсия выходила персональная. За квартиру всего пятьдесят процентов, а свет и вода – бесплатно. У него было столько планов. Так неудачно умер.

«А кто это делает удачно?» – подмывает меня спросить. И я спросил бы ее, если бы не пахло так плебейски этим дешевым одеколоном, не кололись так противно нападавшие за шиворот волосы.

Жарко. Тесно. Сам себе не рад. Да еще шофер неумело тормозит на остановках, люди валятся друг на друга. Старуха в сарафане взглянула на меня с усмешкой, как будто я нарочно ее облапил. Фу! К морю! Скорей, скорей к морю! Сорвать одежду, разбежаться и – в воду!

1975

Сосед

Однажды поздней весной я пошел в больницу проведать соседа по дому – одинокого восьмидесятилетнего старика.

Он вышел ко мне, едва запахнувшись в халат бурого цвета, медленно переставляя усохшие ноги в бязевых кальсонах с черными штампиками казенных меток. Высоко держа белую голову и глядя поверх меня, как слепой, старик молча сунул мне для пожатия глянцевито-костистую руку и пошел по больничной аллее, словно меня не было рядом.

Стараясь занять больного, я говорил о том, что мне казалось интересным, а сосед молчал.

Минут через пятнадцать я счел свой гражданский долг исполненным, сказал громко: «До свиданья! Выздоравливайте!» – и нетерпеливо подал ему руку. Старик слабо пожал ее в ответ, впервые взглянул мне в лицо своими острыми, светлыми глазками и пробормотал едва слышно, будто говорил сам с собой:

– Только теперь, в больнице, я понял, почему болею: мне скучно с вами жить.

Я так и не понял, что он хотел сказать. Может быть, то, что его поколение уже ушло, что «передового нет» и он стоит «на роковой очереди»? Или только то, что я наскучил ему своей пустой болтовней? Не знаю.

Но когда сосед повернулся и пошел к серому больничному корпусу глядя ему в спину я с неожиданной болью почувствовал глубокую родственность между нами и понял, что я ничего не знаю о нем, так же как он обо мне, что наши души друг для друга воистину потемки. И мне вдруг захотелось догнать соседа и найти с ним «общий» язык, поговорить «по-человечески», как будто до этого я всегда говорил с ним «по-птичьи»… Но я не догнал его.

А вечером старик умер. И так и осталось неясным, что же хотел он сказать мне в тот свой последний день на больничной аллее, где так остро пахло карболкой и молодой, только что скошенной травою.

1975

Старуха

Летом эта подмосковная деревушка бывала полна праздного народу, а зимой в ней жила одна-единственная старуха.

Летом старуха сидела на рельсе у колодца и всякому человеку могла обстоятельно объяснить, как пройти туда или сюда; где найти то или се; как будет лучше – так или сяк; и где будет лучше – там или сям. Летом жизнь шла сама собою, не нуждаясь в ее, старухиной, поддержке. А зимою в деревне было так пусто, что туда не залетали даже птицы. И выходило, что за всю жизнь зимою здесь отвечала только одна старуха. Каждый божий день, с зари и до зари, она натаптывала в снегу дорожки от колодца к чужим, наглухо закрытым домам. А натоптав от колодца, иногда соединяла некоторые дома тропинками и между собою – как будто хозяева ходили друг к другу в гости. Домов было всего шестнадцать, но старуха еле передвигала свои отечные ноги, дышала тяжело, с хрипом, то и дело вытирала пот, постоянно блестевший в серебристых волосках над ее верхней губою.