или жесткий постапокалипсис, а редкие в последнее время серьезные и жуткие произведения, наводившие на неожиданные мысли, заставлявшие пересматривать мнения, начинать жизнь сначала; читал даже презренных классиков девятнадцатого века, навязываемых школьной программой и вызывавших душевные и кишечные спазмы у большинства одноклассников, – и понял, насколько сложны и глубоки их произведения: ровно настолько, что читать их в подростковом возрасте – преступно рано. Достоевского, Толстого, Булгакова, позднего Гоголя – и даже прозу вечно молодого Лермонтова он отложил на потом, интуитивно постигнув, что может возненавидеть их сейчас – от недопонимания, – ну, а сочинения по ним скатал готовые, с легкостью перефразировав. Зато Пушкина принял, понял и полюбил всего сразу – без оговорок, с детской доверчивостью его недостижимому, на полтысячелетия обогнавшему свое время гению…

Объяснять все это маме? Несчастной маме, носящейся со шприцами и таблетками по ненавистным палатам, годами не слышащей ни от кого ни единого ласкового слова, – и от сына в том числе, но от него – по великой стыдливости и смущенности. Мама была уверена в своем тотальном контроле над ребенком, звоня ему, как ей казалось, постоянно, а на самом деле в быстро вычисленное мальчиком время. Неоднократно по разным поводам побывав у мамы на работе, со всем познакомившись и всему последовательно ужаснувшись (например, свежему покойнику, ожидавшему на каталке у служебного лифта, пока его отвезут в морг, принятому поначалу за тугой продолговатый узел с бельем), Влад прекрасно представлял, когда именно может выпасть свободная минутка в плотном графике медсестры, – и старался соответствовать, оказываясь дома перед честным оком компьютерной камеры, на фоне вечного бабушкиного постера с парижскими горгульями… Только несколько раз, нечаянно позвонив по скайпу не вовремя, мать заставала его вне дома – но отрок всегда знал, как умело отговориться. А когда ему было десять, однажды позвонила прямо в подвал чужого дома, где как раз… Но он ухитрился очень спокойным голосом соврать, что бежит в магазин за батарейками для издохшей «мыши»… На этом месте воспоминаний Влад зажмуривался, тряс головой и «менял тему».

Мама, ставшая бабушкой в сорок лет, бабушкой и выглядела вполне – обрюзгшая, в вечных широких и удобных черных брюках, кроссовках и бесформенных куртках, с густой проседью в давно не стриженных, в кукиш собранных волосах; его теще было тридцать девять – но к ней на улице обращались «девушка» и, случалось, приставали тридцатилетние самцы…

Вроде, дураком не считал себя, а женился в восемнадцать. Знать бы тогда, что этим навсегда перекрывает себе теперь единственный, осмысленный и желанный путь – в священство, ибо вторично женатых не рукополагают. Первая любовь, подкрепленная первым же – и удачным – сексом, казалась «вечной», как и всем от века кажется. Да, но только ведь они с Леной – не «все»! У них не могло случиться пошлой тривиальности, раскидывающей в стороны незрелых подростков, случайно спарившихся на высокой волне гормонального всплеска! У них была любовь двух сильных и зрелых личностей, любовь, неподвластная статистике и животным инстинктам… Ага, сейчас! И ведь буквально за месяц до Лениной беременности – представьте себе, не случайной, от неумения, как все снисходительно считали, а вдохновенно спланированной! – Провидение нарочно свело его за одним столом в случайной компании со случайным парнем, только что пришедшим из армии.

– Слушай, как я бате своему благодарен! – наваливаясь на Влада пьяным плечом, жарко дышал ему в ухо водкой свежеиспеченный, едва форму снявший дембель. – Иди, говорит, и служи, как мужику, б…, положено. Раньше два года трубили, н-на… А ты один год в Подмосковье на паркете