– Это личное дело. – Голос у него сдавленный. – Сегодня у нас была назначена встреча. Она не пришла.

Судя по всему, он не считает «личным делом» сведения о небрежности и забывчивости Эстер. Чего нельзя сказать о том, как его зовут или о причине его звонка. На заднем плане слышны звуки, которые я изо всех сил пытаюсь расшифровать: машины, плеск волн, бетономешалка. Правда, я ни в чем не уверена. Все звуки сливаются в общий шум. Гвалт. Грохот.

– Я передам, что вы звонили… – говорю я, ожидая, что мой собеседник назовется. Или скажет, зачем звонил.

– Я сам перезвоню, – говорит он и нажимает отбой. Я стою босиком на черно-белой плитке; ноги у меня мерзнут. Телефон темнеет. Провожу пальцем по экрану. Телефон требует ввести пароль. Как пароль?! Ах ты… Сердце у меня бьется чаще.

Я наугад тычу в экранную клавиатуру. После очередной попытки меня предупреждают о блокировке. Телефон перезагружается. Мне приходится ждать целую минуту – шестьдесят долгих секунд, за которые можно сойти с ума от злости – пока мне снова предложат ввести пароль. То же самое повторяется еще раз. И потом опять.

Я не самая умная личность на свете; мне довольно часто об этом напоминают. Поэтому не слишком удивляюсь, сообразив: я понятия не имею, как войти в телефон Эстер, не зная ее пароля и не имея отпечатка ее пальца. Радует одно: неизвестный абонент обещал перезвонить. Ворчливый голос на том конце линии сказал, что он перезвонит сам.

В следующий раз поступлю умнее, внушаю я себе. Непременно!

Алекс

Вечер у нас дома. Я готовлю ужин. Отец смотрит телевизор, закинув ноги на старый кофейный столик; в руке у него бутылка пива. Он пьян, но еще что-то соображает. Может отличить левую руку от правой – иногда это для него большое достижение. Когда я вернулся домой с работы, он не спал. Тоже успех. Похоже, ему и душ удалось принять. Он надел чистую полосатую рубашку, и от него больше не несет жутким одеколоном и нечищеными зубами, как утром, когда я уходил на работу. Теперь от него воняет только перегаром.

По телевизору футбол. Играют «Детройтские львы». Отец разговаривает с телевизором, орет на него.

В духовке куриные наггетсы; на плите подогревается банка зеленой фасоли. Отец заходит на кухню за пивом, предлагает бутылочку и мне.

– Мне восемнадцать, – отвечаю я, глядя в его заплывшие глаза. Вряд ли он сейчас что-то соображает.

На дверце холодильника рисунок, который я нарисовал лет десять назад, – космос: солнце, луна и звезды, Нептун, Юпитер. Я нарисовал его восковыми мелками. Он пообтерся по краям, одного уголка не хватает, и он миллион раз выпадал из магнитной рамки. Цвета тоже поблекли. Как и все в последнее время – похоже, все блекнет.

В той же магнитной рамке открытка от матери. Когда она пришла, я выкинул ее, но отец нашел ее в мусорном ведре и вытащил, отряхнув хлебные крошки и колбасные обрезки. Открытка отправлена из Сан-Антонио. На ней написано «Аламо».

«Не сердись на нее», – сказал отец, достав открытку из мусорного ведра. А потом повторил то, что говорит всегда, когда речь заходит о матери: «Она старалась как могла».

«Как скажешь», – ответил я перед тем, как выйти из комнаты. Интересно, можно ли одновременно ненавидеть человека и жалеть его? Сейчас мне ее точно жалко. Видимо, она просто не создана для того, чтобы быть матерью.

Вместе с тем я ее ненавижу.

Отец пьян в стельку, и чем больше он пьет, тем больше думает о матери. О том, как она нас бросила много лет назад, сбежала, даже не попрощавшись. А он до сих пор хранит их свадебный снимок в рамке – он висит в спальне на стене. И обручальное кольцо еще носит, хотя с тех пор, как мать ушла, прошло целых тринадцать лет. Мне тогда было пять. Я был совсем маленьким, играл в «Лего» и собирал фигурки из «Звездных войн». Вот когда она ушла. По-моему, обручальное кольцо давно пора снять и выкинуть.