она струила зыбь рябую,
пока ей в русло довелось
на день прилечь, до новой бури.
Какое дело до реки
рабочим, пыльным и усталым?
Они опять несут мешки
с кирпично-красным аммоналом.
У них характер слишком крут
и удивительные руки…
Они, как паутину, ткут
над пропастями виадуки.
А над рудой – броня веков,
твердым-тверда ее защита:
над ней пласты роговиков
тупят сверло из победита.
И смуглолицый Михбали,
забыв Мугани край привольный,
весь в пухлой буровой пыли,
не покидает узкой штольни.
По-детски горд своею властью,
он рушит горные пласты,
впервые постигая счастье
осуществления мечты!

Из окна вагона

В сугробы осыпая блестки,
мерцая пылью ледяной,
белоголовые березки
перебегают под луной.
Они повергнуты в смятенье
и перепуганы до слез…
Их светло-дымчатые тени
шарахаются под откос.
А ели – те стоят спокойно,
лесной, задумчивый народ,
и смотрят из-под шалей хвойных
вдогонку вполуоборот…
А по обочинам зыбучим,
почти у насыпи рябой,
кусты, ушанки нахлобучив,
бегут за поездом гурьбой.
А паровоз свистит и дразнит:
мол, не догонишь, не спеши…
Наверно, нынче зимний праздник
справляется в лесной глуши.
Там все в серебряном тумане,
в лиловом ледяном огне,
и, верно, где-то на поляне
танцуют зайцы при луне.
Пойти туда бы, покружиться
по хитрой заячьей тропе,
но только отсветы, как птицы,
влетают в темное купе
и между спящими с опаской
кружат, пока не рассвело,
и над моей постелью тряской
роняют светлое перо.

Бессонница

Кряхтели рамы, стекла звякали,
И все казалось мне:
вот-вот
уснувший дом сорвется с якоря
и в ночь, ныряя, поплывет.
Луна катилась между тучами,
опутанная волокном,
как мачта,
дерево скрипучее
раскачивалось под окном.
Давным-давно легли хозяева,
огонь погас.
А сна все нет.
И заманить ничем нельзя его.
И долго мешкает рассвет.
От окон тянет острым холодом,
и хорошо и страшно мне.
Все крепко спят.
И с грозным городом
я остаюсь наедине.
Наш утлый дом по ветру носится,
раскачивается сосна…
И до чего ж она мне по́ сердцу,
азербайджанская весна!

Письма

Долго ли испытывать терпенье?
Долго ли –
опять,
опять,
опять –
пыльные, истертые ступени,
очередь к окошку номер пять?
Пачки писем в узловатых пальцах,
равнодушный, шелестящий звук…
Письма – эти вечные скитальцы –
ждут других, гостеприимных рук.
И, быть может, долгими ночами,
за семью печатями, в тиши,
тяжело вздыхают от печали
чьей-нибудь непонятой души!
В семь часов окно должно закрыться.
Завтра в девять – отвориться вновь…
В белых треугольниках томится
невостребованная любовь.
Я взяла бы вас и отогрела,
обо всем бы выслушала я.
Только нету до меня вам дела,
если вы искали не меня!
…У окошка с полукруглой рамкой,
где от ламп зеленоватый свет,
седовласая азербайджанка
мне привычно отвечает: – Нет. –
Выхожу, иду на берег к морю,
где в мазутных лужицах земля,
и смотрю, смотрю, как за кормою
пенится дорога корабля,
как на мачте сонный парус виснет
и, спеша в далекие края,
мчатся чайки…
Белые, как письма.
Неручные, как любовь твоя!

Арык

Глаз к сиянью такому еще не привык…
Зной густой, золотой и тягучий, как мед…
А за домом, в саду,
пробегает арык,
как живой человек,
говорит и поет.
Он струится, как будто в ущелье
зажат,
меж забором и каменной пестрой стеной.
Распахнется калитка…
Лучи задрожат…
Засмуглеет рука…
Брызнет звон жестяной.
С мягким бульканьем вглубь окунется кувшин,
И опять тишина.
Он один ни на миг
не стихает, сбегая с далеких вершин,
торопливый арык,
говорливый арык…
В нем вода холодна и молочно-бела,
и, как лента из шелка, упруга в горсти…
С первой встречи я сердце ему отдала.
Пели птицы в саду:
«Не спеши, погости».
Счастье ходит со мной по дороге любой…
А покой…
А покоя не будет нигде.