– Знаем мы, – сказал я, – твои парижские приключения.

– Жалко, – она будто не расслышала. – Слушай, давай выйдем на следующей? Витя был хороший… детей знаешь как любил.


Откуда-то доносится детский смех, хотя самих детей не видно. Где-то над головой истерично кричат чайки, с деревьев каркают вороны. Но пешеходов почти нет, и оттого все обозримое кажется пустынным. Ӧed und leer das Meer[4]. Но поскольку король Виктор умер, моя Белокурая Изольда все-таки приехала, и теперь мы вместе, и “просто гуляем”, а звуки сливаются в монотонный непрекращающийся гул, напоминающий дыхание морской равнины или тусклый голос прибоя. Почему-то начинает казаться, что, если убрать звуки автомобильной возни, смех детей, крики истеричных чаек и карканье воронов, – этот гул и это дыхание все равно останутся. 50 000 000 лет назад здесь плескалось море, и сероватый, серный, ватный известняк вокзала Ватерлоо до сих пор хранит отпечатки тех древних допотопных водорослей и морских чудовищ. Наверное, море снова возвращается и скоро сведет всю лондонскую жизнь на нет.

Катя вышагивает рядом в красном пальто. Под пальто – знакомое мне тело, волнующее, упругое, сильное. В глазах – ведьмино болото, в бедрах – простор, как в лондонских парках, на голове – черный парик. В руках наготове – крошечный японский зонтик-автомат, который стреляет глухим шлепком волны о камень. Вся в мыслях, словно меня тут нет, в заботах, ведомых только ей одной.

Нарочно отстаю, чтобы полюбоваться ею сзади.

– Может, покурим? Ты чего там застрял? – Катя поворачивается ко мне и указывает зонтиком на пустую, плоскую, без спинки, похожую на маленький плот скамейку, одиноко стоящую посреди тротуара.

– Давай…

– Слушай, – ехидно говорит она, пока мы направляемся к скамейке. – Все-таки дерьмовый у тебя английский, а? Ты с этим мужиком так ужасно разговаривал.

– Практики мало…

– На уровне “ху-ю”. Знаешь этот анекдот?

Киваю. Анекдот этот, с длинной советской бородой, я, конечно, знаю.

Кабинет, кожаные кресла, на стене – портрет Брежнева в орденах. Звонит телефон. Человек в двубортном костюме с обобщенными чертами лица снимает трубку и громко произносит:

– Ху ю?

Потом, помолчав, переспрашивает:

– Ху я? Ай эм рашн консул!

Не смешно, и вдобавок диссидентская клевета. Наши консулы и сейчас, и тогда чесали по-английски ничуть не хуже англичан.

Возле скамейки, куда мы направляемся, огромная урна, а в ней деловито ковыряется ворон. Заметив нас, ворон поднимает клюв, зачищает его о металлический край и тревожно каркает. Поворачиваюсь к Кате:

– Дурной знак…

– Ни-че-го, ни-ко-гда, – она решительно кивает головой. – Переживем.

Мимо проезжает, сверкнув фарами, фургон, разрисованный мебельной рекламой. Ворон, вторично каркнув, взмахивает крыльями и перемещается на дерево.

Тянет посидеть на скамейке и покурить, но очень не хочется, чтобы Катя тоже садилась. Хочется ею полюбоваться.


Помню, она рассказывала, что ехала в московском метро, все места были заняты, она стояла, а позади сидели два американца средних лет и громко болтали. Наверное, холеные, выбритые, в ярких спортивных куртках. Один вдруг посреди разговора произнес:

– Давай девушке уступим?

А второй:

– Слушай, мужик, а давай не будем? Лучше посидим – посмотрим на ее ножки.

Катя повернулась к ним, покачала головой и сказала:

– Мальчики, а давайте вы все-таки лучше встанете, а я сяду и сама посмотрю на ваши ножки.

Ну, те, конечно, по ее словам, сразу вскочили, покраснели, принялись извиняться, упрашивать сесть. Ага, как же… Уступят они тебе место.