Томасина качала головой.
– Мне сорок, Уолли. У меня мало времени.
– Так мне тоже сорок. Что ж теперь?
Она пристально взглянула на меня, словно почувствовав что-то в моем тоне, но отмахнулась:
– Ты мужчина. У тебя полно времени.
После обеда я пошел прогуляться. Стеклянная дверь ресторана выпустила меня в зарождающийся вечер пятницы. В половину пятого в манхэттенских закоулках уже темнело. От погребенной в асфальте трубы в воздух поднимался пар. Вокруг нее стояло несколько туристов – они что-то басили по-шведски и дивились нашим уличным вулканам. Я тоже остановился посмотреть на пар. Думал я при этом об усталости. Дыме и усталости. В школьном автобусе Томасины был и мой ребенок. Наш ребенок. Мы встречались уже три месяца, когда она забеременела. Поехала в Нью-Джерси, чтобы поговорить с родителями, а через три дня вернулась, уже сделав аборт. Вскоре после этого мы и расстались. Иногда я думал о нем – или ней. Единственное мое дитя, и с ним благополучно разделались. Я и сейчас о нем думал. На кого он был бы похож? На меня? Глаза навыкате и нос картошкой? Или на Томасину? Хотелось бы верить, что на нее.
Следующие несколько недель не было никаких новостей. Я старался вообще об этом не думать. Но город не оставлял меня в покое. Город внезапно наводнили дети. Я видел их в лифтах, холлах и на тротуарах, прикованными к автомобильным сиденьям, слюнявых, плачущих, в парках, на шлейках. В метро они трогательно пялились на меня через плечи своих доминиканских нянек. Нью-Йорк не подходит для детей. Так почему все их рожают? Каждый пятый прохожий тащил на себе нечто, напоминавшее гусеницу в чепце. Они выглядели так, словно мечтали залезть обратно в матку.
Как правило, дети были с матерями. Я все гадал – кто же их отцы? Как они выглядят? Какого роста? Почему у них есть дети, а у меня нет? Как-то вечером я увидел целое семейство мексиканцев, вставшее лагерем в вагоне метро. Двое малышей цеплялись за треники матери, а их новейшее поступление, гусеничка, завернутая в листок, посасывала грудной бурдюк матери. Напротив них сидел отец семейства, расставив ноги. Он держал пеленки и сумку с памперсами. На вид не больше тридцати, мелкий, коренастый, заляпанный краской, с плоским ацтекским лицом. Древним лицом, каменным, веками путешествовавшим во времени, чтобы состыковаться с этим комбинезоном, этим ревущим поездом, этим моментом.
Через пять дней пришло приглашение. Притаилось в почтовом ящике между счетами и каталогами. Увидев адрес Томасины, я разорвал конверт. Наверху листа была нарисована бутылка шампанского, извергавшая следующую надпись:
Ю!
Не
Me
Ре
Бе
Я
Внутри бодренькие зеленые буквы приглашали «вознести хвалу жизни» в субботу, тринадцатого апреля.
Как я узнал потом, дата была рассчитана крайне тщательно. С помощью специального термометра Томасина определила время овуляции. Каждое утро, не вылезая из кровати, она измеряла температуру и заносила результаты в график. Кроме того, она постоянно изучала свои трусики. Чистые белесые выделения означали, что яйцеклетка опустилась. К холодильнику был примагничен календарь, испещренный красными звездочками. Она не полагалась на волю случая.
Я хотел отказаться. Мысленно поперебирал воображаемые командировки и тропические болезни. Мне не хотелось идти. Мне вообще не хотелось, чтобы в мире существовали подобные вечеринки. Спросив себя, говорит во мне ревность или это просто консерватизм, я решил, что дело и в том, и в другом. Ну и, разумеется, в конце концов пошел. Не хотелось сидеть дома и гадать, что там происходит.