– Вы бы, Наташенька, прилегли малость да успокоились, а я тут старуху-богаделку подговорила, пущай посидит ночью, попестует[7] больного. Доктор уже был и еще обещал приехать, лекарства никакого не прописал, велел только класть лед на голову, – сказала она, осторожно поднимая меня с пола.
Но я никак не хотела согласиться оставить больного дедушку. Решила просидеть возле него всю ночь. А чтобы как-нибудь скоротать время, захватила свой дневник и расположилась у столика возле кровати, предварительно заслонив свет лампы от лица дедушки.
Дедушка! Милый дедушка! Как ужасно было его молчание, прерываемое глухими стонами или мычанием, каким, по словам хозяйки, Домны Степановны, мычат разбитые параличом больные. Дедушка, конечно, был без сознания и не узнавал меня, своей Наташи. Жутко смотрел на меня его единственный открытый глаз, смотрел, ничего не выражая.
Никогда я не забуду этой ночи.
Я то хваталась за карандаш и набрасывала в дневнике несколько строк отчаяния, горя и бесконечной печали, то откладывала в сторону тетрадку записок, которая имеется у меня вот уже два года, со дня поступления в гимназию, и не отрываясь смотрела в лицо дедушки, такое незнакомое теперь, чужое, под ледяным пузырем, положенным ему на голову.
Наверное, если бы кто-нибудь прочитал эти строки, то удивился бы, что я могу писать в то время, когда у меня под ухом тяжелым хрипом и стоном раздается дыхание безнадежно больного дедушки, моего благодетеля и единственного покровителя, единственного друга и защитника, оставшегося у меня на земле… Но мой дневник – это тот уголок, куда я привыкла забираться как в минуты бесконечной радости, так и в часы безысходного горя, чтобы изливать волнующие меня чувства…
Я не веду дневник аккуратно изо дня в день. Я записываю в нем только все выдающееся, все особенное, что случается со мной или что приходится встречать в жизни. Так мне дедушка посоветовал. Он же и подарил мне хорошенькую тетрадку для моих заметок. «Пиши только то, Наташа, что на тебя произведет сильное впечатление. А то другие пишут всякую чепуху: и что в обед съели, и какую ленту вплели в волосы. Пусто все это, мелко, и бумагу-то марать не стоит по таким пустякам».
Понятное дело, я послушалась дедушку, поэтому и не длинен мой дневник. Всего-то и веду его с позапрошлого года, и записей в нем совсем немного: вот про экзамены подробно написано, про первые, как я боялась, что меня не примут; про войну[8], как ее объявили, и как германцы пришли, и какие мы города завоевали, и какие они взяли; и еще как с дедушкой в монастырь ходили и видели там келью убиенного митрополита Филиппа. В этой келье святого старца задушил Малюта Скуратов во времена Иоанна Грозного. Потом еще записала, как мы, гимназистки, ходили по городу с кру́жками – сборщицами на теплые вещи для наших воинов. Удивительно хорошее было чувство, когда под вечер принесли в губернское правление полнёхонькие кружки, а ноги у самих (мы с Соней Измайлович ходили по окраине) так и гудят, так и гудят от усталости. Но на душе радостно: поработали хоть немножечко на наших родных защитников-солдатиков. Потом раненых на вокзале встречали всей гимназией, дарили им цветы, папиросы. А еще записала, как беженцев кормили в городской столовой…
Господи! Да что же это с дедушкой, с милым моим дедушкой? Если бы он словечко, хоть одно словечко сказал, что с ним такое, что он чувствует, где ему больно, моему бедному!
Ровно в одиннадцать ночи заглянул доктор, которого уже второй раз сегодня приводил к дедушке старший наборщик, Петр Сидорович. Посмотрел, покачал головой, пощупал пульс, послушал сердце, поднял веко на закрытом глазу и вдруг меня спрашивает: