– Наши правду говорили, Иволгина, я могу через своего папу похлопотать, чтобы тебя освободили от платы. Хочешь?
– Нет, – отвечаю, – спасибо тебе, Хлопцова, но я против дедушкиной воли не пойду. Раз он так завещал мне, то так и поступлю.
– Ну, как знаешь, а только я тебе с полнейшей охотой готова помочь.
Пожала мне руку и отошла к своей парте, как будто недовольная. А тут наши меня снова окружили.
– Так неужели же едешь, Наташа?
– Еду, – говорю.
– Ну, прощай, если так! Не поминай лихом, пиши нам, рассказывай о своей жизни! Не забывай своего класса, и мы тебя не забудем!
Кричат это все двадцать восемь человек, перекрикивая друг друга. Разобрать их трудно, в ушах гул стоит… А на глаза слезы наворачиваются, вот-вот разревусь сейчас, не выдержу, как самая маленькая девочка разревусь. Уж очень мне жаль их всех оставлять. Ни с кем из них за два года, проведенных под гимназической кровлей, я не повздорила, не поссорилась. Бывало, обидит кто сгоряча – смолчишь. Даже выходки нашей известной пересмешницы Оли Азбуковой сносила стойко, когда она над моим французским произношением подшучивала.
Мое терпение обескураживало обидчиц, и они в конце концов оставляли меня в покое.
А сейчас эта самая Оля Азбукова не отстает от Сони и Маруси Зиминой. И другим не легче. Плачут, обнимают, целуют. Просят в альбомы хоть по строчке на память им написать, мне открытки суют со стишками, потому что у меня альбома нет, да и некогда было бы всему классу в него записывать, – за полчаса все равно не успели бы. И Мария Хлопцова подошла снова и свою фотокарточку дает.
Красивая она, Маня. Только лицо у нее холодное, гордое такое, и губы всегда так надменно сжаты. Она снята в белом платье с распущенными волосами, совсем красавица. Сделала надпись внизу: «От Марии Хлопцовой Наташе Иволгиной». И надпись такая же холодная, как и сама «Мари», как ее всегда называют родные. Еще кое-кто карточки подарил.
Не успела я как следует проститься с моими подругами, как прозвенел звонок в коридоре. Вошла наша классная дама Антонина Маврикиевна, очень серьезная, строгая, но справедливая барышня, которую мы и уважали и побаивались сильно. Вошла – и прямо ко мне.
– Уходите от нас, Иволгина?
– Ухожу, Антонина Маврикиевна.
– В гимназию поступаете в Петрограде?
– Нет, – говорю, – в учение, в мастерскую, Антонина Маврикиевна, к портнихе дамских нарядов.
Она внимательно на меня посмотрела.
– Что же вдруг так?
– По дедушкиной воле.
– А-а…
Помолчала она немного, а потом протянула мне руку.
– Что ж, если этого пожелал ваш дедушка, так и надо исполнить. Всякий труд достоин уважения. Не забывайте только тех начальных знаний, которые вам дала гимназия. Старайтесь читать побольше хороших книжек, дополнять ими в свободные от работы часы то, чему учились здесь. Ну, всего вам хорошего, девочка. С искренним сожалением расстаюсь с вами.
Едва успела я проститься с ней, как меня позвали к инспектору за бумагами. Тут только я вспомнила, что забыла рассказать нашим про отзывчивое отношение ко мне нашего «Грозного». Но решила, что они уже узнали все от Сони Измайлович, и успокоилась. В швейцарской увидела ее саму. Стоит у вешалки и плачет.
– Не забуду тебя, Наташа. Пиши… Может, встретимся когда через много лет с тобой.
– А ты не погнушаешься знакомством с портнихой, Сонюшка, а? – пошутила я, чтобы отвлечь ее немного от горьких мыслей. А она чуть было не обиделась.
– Бессовестная! Не смей так говорить! Наташечка, родная! – и чуть не задушила меня в своих объятиях.
«Вот и не гимназистка я больше», – грустно подумалось мне, когда я шла пешком с Миллионной на нашу Верховскую. Нарочно в трамвай не села, чтобы еще раз оглядеть хорошенько наш милый город.