Из огня не вырвался недовольный рев новорожденного младенца.

Брюхатые тучи, нависшие над площадью, не разродились ливнем.

С первым криком ребенка стены монастыря и собора не вспыхнули как спички, не вырос над ними чудовищный, невозможный огненный гриб с тонкой ножкой и уходящей в тучи приплюснутой головкой.

А ливень, затушивший пламя аутодафе, не подпитывал этот огонь.

И шедший во главе толпы оберегатель Смарк вдруг не упал, не забился в судорогах, уронив под ноги идущих за ним проклятый Крестос, не вытянулся и не затих, бездыханный, как камень.

И люди не бросились врассыпную, вопя от ужаса, падая и топча друг друга.

И сам он, Гроссмейстер, распихивая бегущих, не ринулся к обгоревшему, черному, как головешка, помосту.

И он не увидел стоявшего там на коленях Вольсингама, с опаленными волосами, страшным распухшим лицом и руками в кровавой коросте.

В одной руке Вольсингам не держал орущего и совершенно невредимого младенца, чистого, словно только что из купели, – а другой не пытался вдавить назад зеленые побеги, тянувшиеся из глаз лозницы, из губ, из всего ее тела… Но побеги росли, пока не окружили обожженного человека и ребенка в его руках защитной стеной, тонкой, однако непроницаемой.

На этом месте размышлений Гроссмейтер с усмешкой дотронулся до щеки, пересеченной тонкой воспаленной полоской. Он сам попытался пройти сквозь зеленую стену – и отведал яда лозницы. Девка все же отвесила ему пощечину, пускай и после смерти.

И только в одно Гроссмейстеру хотелось верить – в то, что, когда площадь почти опустела, и пламя над собором улеглось, и над Городом вместо потоков ливня вновь воцарились хмурые снеговые тучи, по брусчатке зацокали конские копыта. Это вернулся герцог с отрядом стражи.

Немногие оставшиеся люди бежали от своего повелителя, как бежали от догорающего монастыря и от трупа оберегателя, все так же валявшегося в луже.

При свете факелов Грюндебарт соскочил с коня и подошел к развалинам помоста. Ядовитые побеги послушно расступились перед ним. Сквозь открывшийся проем инспектор увидел, как герцог протягивает руки к сыну, не глядя на маленькую зеленую рощицу – все, что осталось от его жены. Жуткое обгоревшее лицо Вольсингама развернулось к хозяину Города, губы раздвинулись, и свистящий голос произнес:

– Будь ты проклят. Это ты убил ее. Ты и твое отродье.

На секунду полицейский подумал, что тут Вольсингаму и конец – однако это был не конец, а, напротив, спасение, потому что с одной из лошадей соскочил лекарь Харп. Отчего-то он был в герцогском отряде. Видимо, он и привел герцога, подумалось Гроссмейстеру, но это была лишняя и ненужная мысль. Харп, шлепая по лужам, быстро прошел туда, где Вольсингам мягко упал ничком в уголья. Присев рядом с ним на корточки, врач деловито нащупал пульс, перевернул художника лицом кверху и так же деловито осмотрел ожоги.

– Ну? – спросил герцог Грюндебарт.

Он успел подхватить орущего младенца и прижимал его теперь к своей широкой кожаной перевязи.

– Жить будет, – ответил Харп.

И это было лучшее, что услышал Гроссмейстер за этот долгий, неимоверно долгий и трудный день.

Подняв стакан, полицейский отсалютовал своему отражению в стеклянной горке с трубками, прищурился и хрипло сказал:

– Чин-чин.

Отражение отсалютовало в ответ и опрокинуло в себя стакан первача так, словно это была чистейшая колодезная водица.


Миновала зима. Наступила весна: заворковала ручьями, защелкала налетевшими на Город птицами, защекотала солнечным теплом. Рощица посреди площади разрослась и покрылась новой нежной листвой, совершенно утратившей ядовитые свойства. Герцогская нянька водила сюда на прогулки наследника. Малыш рос так же быстро, как и деревца, пробившие камень, и уже делал первые нетвердые шаги. Ночами в роще пели соловьи. Горожане обходили ее стороной.