До Кёльна доехали без особенных приключений, прибыв на кёльнскую станцию часов в 9 вечера. Из Кёльна в Париж поезд должен идти в полночь. Оставалось много свободного времени, и вот Николай Иванович и Глафира Семёновна направились в буфет. Столовая комната была переполнена проезжающими. Кто ждал поезда в Париж, кто в Берлин, кто в Майнц, кто в Мюнхен. Немецкая речь чередовалась с французской, цедил сквозь зубы англичанин по-английски, и вдруг послышалась русская речь. Николай Иванович вздрогнул и обернулся. Обернулась и Глафира Семёновна. За столом перед бутылкой рейнвейна сидел, откинувшись на спинку стула, жирный широколицый человек с жиденькой бородкой и гладил себя пухлой рукой с бриллиантовым перстнем на указательном пальце по жирному чреву, на котором колыхалась массивная золотая часовая цепь с целой кучей учредительских жетонов. Одет жирный человек был в серую пиджачную пару купеческого покроя и имел на голове шляпу котелком. Против жирного человека через стол помещался седой рослый усач в пенсне, с сигарой в зубах, в сильно потёртом пальто-крылатке и в мягкой поярковой шляпе с широкими полями. Жирный человек и усач разговаривали по-русски.
– Русские… – прошептал жене на ухо Николай Иванович. – Сядем за их стол. Можно познакомиться и кой о чём порасспросить.
Супруги тотчас уселись за стол.
– Кёльнер! Цвай бифштекс и цвай бир! – скомандовал Николай Иванович прислуге и, обратясь к жирному человеку, спросил, приподнимая шляпу: – Кажется, тоже русские? Изволите в Париж на выставку ехать?
– Нет, уж с выставки, чтоб ей ни дна, ни покрышки! – отвечал жирный человек, не переменяя своего положения. – Теперь обратно в свои московские палестины спешим.
– Вот удивительно, что вы так честите выставку! Все, которые оттуда возвратились, нам очень и очень хвалили её. Говорят, уму помраченье.
– Грабёж-с… Грабёж на большой дороге за всё, a жизнь – собачья. Конечно, везде цивилизация, но по цивилизации и грабят. Четвертаков-то этих самых сорокакопеечных мы вытаскивали, вытаскивали из-за голенища, да инда надсадились.
– Неужели такая дороговизна? – удивился Николай Иванович.
– Ну, не так, чтоб уж очень, – вставил своё слово усач, вынимая изо рта сигару. – Понятное дело, в Париже во время выставки всё дороже, но…
– Ты, граф, молчи. Ты тратил не свои деньги, a чужие, так тебе и горя мало, – перебил его жирный человек, – a я и за тебя, и за себя свой истинник вытаскивал. Да, вот как… У нас в Москве, к примеру, ихний же французский «Сан-Жульен» хоть в каком грабительском ресторане полтора целковых за бутылку, a с меня в Париже за бутылку этого самого вина шестнадцать четвертаков взяли. По сорока копеек четвертак – шесть рублей сорок. Пять бутылочек мы вот по глупости нашей с графом-переводчиком с жару охолостили – тридцать два рубля заплатили.
– Да ведь не тот «Сан-Жульен», Пётр Никитич.
– Что ты мне толкуешь. «Сан-Жульен», всё «Сан-Жульен». Грабители! Разбойники! Потом тоже делали нам по особому заказу простую русскую уху в ресторане… Переводчик! Как ресторан-то?
– «Бребан»… – ответил усач.
– Ну, вот этот «Барабан» так нас отбарабанил по карману, что до новых веников не забудешь. Стыдно и сказать-то, сколько за уху отдали.
– Да ведь ты же, Пётр Никитич, непременно живую стерлядь захотел, a у них стерляди дунайские, из Австрии, привозные…
– Ну, так что ж из этого? Стерлядка была меньше комариного носа.
– Потом рейнская лососина.
– Молчи! Не выгораживай грабителей… Грабители и грабители! И не понимаю я, чего мы, русские, туда едем? – продолжал жирный человек. – Да у меня в Москве полная чаша, в четырнадцати комнатах с бабой и с детьми живу, шесть человек прислуги, глазом моргни, так со всех ног бросаются на услугу; у подъезда рысак в пролётке на резинах, a кучер на козлах, что твой протодьякон. A я потащился в Париж, чтоб за двадцать франков в день в двух паршивых каморках существовать, по шестьдесят три ступени под небеса отмеривать, на дурацких извозчиках трястись. Да у меня в Москве каждый приказчик вдвое лучше живёт, чем я в Париже жил. Утром проснёшься, звонишь, звонишь, чтоб к тебе прислужающий явился, – когда-то ещё он явится! Самоваров нет, квасу нет, бани нет, о ботвинье и не слыхали. Собачья жизнь, да и что ты хочешь! Напился ихнего паршивого кофею поутру – беги на выставку. Бродишь, бродишь, ломаешь, ломаешь ноги – обедать в трактир, a не домой. Сидишь в ихнем трактире и думаешь: «Батюшки! Не накормили бы лягушкой…» Поешь – сон тебя так и клонит. Тут бы прилечь да всхрапнуть, как православному человеку подобает, a ты опять бежишь, бежишь неизвестно куда, в какие-то театры…