Но дело не в этом. Командир не думал, что выживет. И перед смертью решил раскрыть мне свою душу, исповедаться. И начал говорить такое, что в первую минуту я сам хотел пристрелить его как предателя. Я ведь был комсомольским активистом. Был комсоргом полка. Рано вступил в партию. Сталин был для меня богом. Все, что касалось нашей истории, идеологии, генеральной линии партии, было для меня святыней. Я никогда не был доносчиком. Когда при мне заводились сомнительные разговоры, я честно и открыто пресекал их. А командир рассказывал о том, что потом, после хрущевского доклада, стало восприниматься как преступления «периода культа личности». Я сам знал о многом из того, что говорил командир. Но я считал это все справедливым и исторически необходимым. И помалкивал, как все. Преступлением тогда был сам факт, что об этом говорилось вслух и что это интерпретировалось как преступление.
Когда появилась надежда, что мы выберемся, командир спросил меня, донесу я о его речах или нет. Я сказал, что я не доносчик, а честный коммунист, что я напишу рапорт командованию обо всем, что было. Он сказал, что это все равно донос. Потом он попросил меня не делать этого: у него жена, дети, родители, они ни при чем. Еще раз попросил дать ему пистолет – застрелиться. Я отказался. Он попросил меня пристрелить его. Я тоже отказался. Он спросил, зачем же я спасаю его. Я сказал, что это мой долг как коммуниста. «Ясно, – сказал он, – долг коммуниста, а не человека и солдата. Действуй!»
Я дотащил командира до госпиталя. Привел себя в человеческий вид. Отоспался. И само собой разумеется, меня вызвали в Особый отдел. Я доложил обо всем. Командира судил военный трибунал. Меня наградили орденом. Не за то, что спас командира, а за то, что проявил бдительность.
– Ну а дальше что?
– Ничего особенного. Как видишь, живу.
Тоска о прошлом
Я сижу на бульваре в центре Москвы. Пригревает солнце. Лениво прохаживаются сварливые голуби. Бесятся бесшабашные воробьи. Слева от меня обнимаются молодые люди. Эта манера обниматься и целоваться на виду у прохожих в последнее время стала распространяться среди молодежи – по мнению западных наблюдателей, признак либерализации нашего общества и невозвратимости сталинизма. Справа от меня пенсионеры говорят о распущенности нынешней молодежи и о необходимости суровых мер – по мнению тех же западных наблюдателей, такие настроения в среде старших поколений представляют собою угрозу реставрации сталинизма. Но мне одинаково чужды как те, так и другие. Я думаю свою навязчивую думу.
Сталинский период – один из самых интересных в истории человечества. А точное и полное научное описание его практически невозможно. Документы тех времен уничтожены или сфальсифицированы. Многое важное делалось вообще без документов. То немногое, что сохранилось, недоступно ученым и писателям. Мемуаров тогда не писали. Боялись. Не надеялись на их будущность. Да и записывать-то было нечего. Те воспоминания, которые пишутся сейчас, есть фальсификация прошлого задним числом. А задним числом можно любую концепцию примыслить к любому поведению людей. Можно утверждать, например, что мы знали и понимали все и потому были преступниками или соучастниками преступлений. Но можно с теми же основаниями утверждать, что мы не знали и не понимали ничего и потому были ни при чем или не ведали, что творили. И то и другое одинаково бессмысленно. Мы знали и не знали, понимали и не понимали, но – в духе и в меру своего времени. Если хочешь придать смысл этим категориям, перенесись в те годы и живи в тех условиях. А если перенесешься в те годы, немедленно испарится сама проблема знания и понимания. Эта проблема есть проблема лишь для исследователя прошедшей эпохи, но не для ее участников.