Парень пожелал мне удачи в своей компании. Должно быть, мне это помогло, поскольку я проработал в ней тридцать четыре года. В день выхода на пенсию мне преподнесли полный набор инструментов «Фажекома» – с серебряным покрытием. Будет чем мастерить до конца моих дней. Я по-прежнему и гвоздя забить не умею.
Профессиональное обучение длится две недели. Послушать инструктора, так нам предстоит продавать чуть ли не священные предметы: скипетры, потиры, распятия. Всякий раз, когда он произносит «Фажеком», в зале словно гремит имя Божье. Я беру пример с остальных соискателей: аз есмь и делаю как надо. Однажды в столовой один парень заговорил об Убийстве на улице Каскад. И будто прорвало, вдруг все, сидевшие за столом, нехотя ковыряя дежурное блюдо, прямо-таки вспыхнули. Все заговорили разом – перебивая друг друга, срываясь на крик, плюясь словами во все стороны. Прожив месяц в замкнутом пространстве, сосредоточившись на собственном пупе, скрученном болью, я ведь не слышал ни расхожих сплетен, ни противоречивших друг другу домыслов, ни фонтанирующих слухов. Говорят, что любовник старлетки – это стиляга из «Залива Друо».[4] Говорят, что это министр бывшего правительства Коти. Говорят, что это актер, игравший в фильмах плаща и шпаги. И у каждого из моих коллег имеются первосортные сведения из надежного источника: от свояченицы, служащей в мэрии, от соседа-репортера, от приятеля-киношника. Они описывают дело, словно сами были там той ночью. Мое преступление стало всеобщим достоянием. Коллективное сознание объедается им за столом, народ смакует яства, это республиканское пиршество. Я опускаю нос в свою тарелку, напуганный этим дивным апофеозом гнусности, – но такова уж национальная страсть. Самым поразительным остается глубочайшее безразличие к жертве, говорят только о беглом любовнике, который наверняка как-то причастен к убийству, а иначе зачем замалчивать его имя? Еще немного, и я заткнул бы им рот: бедняга умер ни за что. Просто заурядный несчастный случай оказался для него роковым, каким мог стать для каждого из вас.
Часто говорят, что палач испытывает больше сострадания к своей жертве, чем народ, требующий ее голову.
По телефону объявляю матери, весьма соскучившейся по новостям в своем захолустье, что нашел работу. Она меня умоляет быть поосторожнее со всеми этими ужасами, которые творятся в столице. Я ее успокаиваю: такие вещи случаются с вполне определенными людьми, мама, но не с человеком с улицы.
Позвольте мне описать сон праведника. Чаще всего его ночи безмятежны, он свертывается калачиком и расслабляется, восстанавливает силы. Но порой к нему являются ужасные видения и поглощают целиком – преследователи требуют его шкуру, выставляют его напоказ, срамят, обвиняют: смерть неминуема. Но внезапно голос инстинкта самосохранения удерживает его от неверного шага к столь гнусному концу, поскольку что-то тут не так и, в общем-то, не слишком заслуживает доверия, очень уж все непомерно: это просто кошмар. Спасенный своим собственным рассудком, он открывает глаза, видит старую добрую реальность, снова вступает в свои неотъемлемые права, и вот он уже снова жив-здоров еще долгие годы.
В моих ночах все совсем наоборот.
После долгого искания сна я соскальзываю в мир олимпийского спокойствия, где мне объясняют, что все случившееся со мной – не более чем недоразумение, которое вскоре рассеется; и вот я, вполне умиротворенный, уже иду в окружении благостных декораций. Пока меня не настигает жуткая догадка: а не слишком ли уж чрезмерно это счастье? Как я мог позволить ему захватить себя? И когда я открываю глаза, меня настигает ужас: навязчивая мысль о преследовании, муки искупления – гнусное бремя, которое мне придется влачить в течение дня. Все верно.