После смерти отца С. Киркегор вошел в пору умственной зрелости. Он стал-таки кандидатом теологии. Вскоре он анонимно опубликовал критическую работу «Из бумаг еще живущего», где укорял Х.К. Андерсена, говоря, что это «несчастный бедолага» и что в его сказках «совершенно отсутствует какая-либо жизненная философия». По некоторым свидетельствам, он, как и Достоевский, страдал припадками эпилепсии, что по датским законам считалось тогда опасным и позорным. Киркегор влюбился в Р. Ольсен, которая была моложе его на десять лет, но за помолвкой последовал его отказ от свадьбы. Жестокий удар для девушки, искренне его любившей. П. Роде пишет о них так: «Она была дитя природы, юное и невинное, вдохновляемое само собой разумеющейся самоотверженностью. Он же был артефактом, высокоценным искусственным продуктом, тысячу лет выводимым в пробирке; он был человеком, переполненным сознанием греха задолго до свершения самого греха; одним словом, как биологическое существо он был калекой». Тем не менее этот вагнеровский продукт может увлечь, ранить или даже убить живую душу. «Он пожертвовал мною ради Бога», – скажет его возлюбленная. Он так объяснил свой поступок: «Немало мужчин стали гениями благодаря женщине… но кто в действительности сделался гением, героем, поэтом, святым благодаря той, которая стала женой? Если бы я женился на Регине, то никогда не стал бы самим собой». Любовь не разрубила гордиев узел философии, как и отказ от нее. Возможно, он просто не мог любить и быть мужем. Это лишь пустое оправдание своих собственных несовершенств, которые раскрываются им в его же псевдониме, который он принял, – «Иоганнес Климакус». Возможно, тут большая часть ответа.[39] Все это, разумеется, не могло не отразиться самым негативным образом и на творчестве философа.

Философские взгляды он выразил в работе «Или – или», написанной им в 1843 году. Киркегор считал необходимым не только обосновать кредо своей жизни, но и воплотить его в реальность. Его мятежный ум обрушился на церковь, общество и государство. Спасение он видел в установлении некоего этического идеала, которому надо следовать в этой жизни вопреки всем превратностям судьбы. В «Или – или» есть строки: «Дон Жуан, следовательно, – это воплощение демонического начала, определяемого как чувственное; Фауст – воплощение того же начала, определяемое как интеллектуальное или духовное, что исключается христианским духом».[40] Возможно, сам Киркегор – охладевший Дон Жуан, ставший в конце жизненного пути Фаустом. Не случайно, два начала (дух и плоть) жили в нем рядом, переплетаясь, то и дело вступая друг с другом в непримиримую, смертельную вражду. Что же до его таланта, то иные даже утверждают, что «как психологу ему был равен лишь Достоевский» (Р. Касснер). Не хотелось бы винить датское общество в том, что оно отнеслось без должного почтения и пиетета к философу. Тем более что все общества одинаковы как в счастье, так и в несчастье. Правда, в его наследственности видны черты жестокости, как и в его отце. Но данная черта кажется вообще характерной для западной цивилизации. Запад – это общество масок, двойных и тройных стандартов, постоянного и узаконенного лицемерия. Оно в нравственном и умственном отношении являет собой триумф вульгарности, несмотря на дипломы Оксфордов, Кембриджей, Геттингенов, Копенгагенов. Впрочем, философ, по крайней мере, был честен, говоря: «Я не думал, что вульгарность – это единственное общественное мнение Дании, но теперь могу успешно доказать, что дело обстоит действительно так». И читаем: «Того, что здесь, в Копенгагене, господствует жуткая тирания грубости и вульгарности, – всего этого не замечают вследствие того, что каждый в отдельности вносит в это сравнительно малую лепту. А если немногие лучшие, печально-умудренно заботясь о собственном благополучии, постоянно уходят в сторону, укрываясь в материнском подоле или в лоне семьи, находя убежище в немногих сравнительно благородных кружках и компаниях, – то этого никто никогда не в состоянии заметить. Поэтому я и не хочу отступать и хорошо знаю, что я делаю, в то время как всякие умники почитают меня за сумасшедшего. День, когда чернь этого города начнет бить меня по голове (а день этот, видимо, не за горами), и станет днем моей победы. Тогда-то увидят, во что, в какие мерзости все это вырождается, и одновременно поймут, в чем именно заключается моя вина: в том, что я одиночка, что у меня хватило мужества правым делом заслужить самого себя. Датчане – трусливейшие бабы, и быть может не столько даже на войне, сколько тогда, когда речь заходит о неприятностях. Скоро датский народ перестанет быть нацией и превратится в стадо, подобное евреям; Копенгаген – это вовсе не столица, а истинное местечко».