Около магазина мы сняли лыжи, огляделись и, не видя признаков опасности, стали прислонять лыжи к стенке. Случившийся рядом мужик сказал, образцово окая:
– Лыжи-то не становь – спижжут.
В память, однако, врезалось не столько двойное “о”, сколько двойное, почти тройное “ж” – в согласии с известным положением структурной поэтики, что важна не звукопись сама по себе, а ее смысловая иконика. Как в анекдоте про проститутку, работающую теперь с писателями и объясняющую своей былой уличной коллеге, что такое “пенис” (примерно то же, что “хуй”, только помягче), – “спижжут” – это, в сущности, карамзинское “воруют”, только иконичнее.
Постой, паровоз…
Стажировку в военном лагере после 4-го курса (лето 1958 года) филологи проходили вместе с журналистами, из которых мне навсегда запомнился вирильный Валера Кузьмин.
Валера был боксер, с мощным торсом, шеей и бицепсами, с маленькими глазками, низким лбом и блатным выражением лица; очки, узкие, в железной оправе, не спасали. Но его блатные манеры и интонации излучали не столько угрозу, сколько обходительность, и венчалось все это пением под гитару, собиравшим вокруг Валеры толпу почитателей, меня в том числе.
Блатные песни уже тогда – до Высоцкого – пелись достаточно широко, неся дозволенную антисоветскую и контркультурную дозу, и Валера был, в своем кругу и масштабе, признанным мастером жанра. От него даже я, лишенный музыкального слуха, кое-чему научился. Может быть, потому, что Валера как-то выделял меня, ища моего интеллектуального союзничества не меньше, чем я его – компанейского, силового, витального.
В его репертуаре были такие песни, как “Воровку не заделаешь ты прачкой…”, “Вот мчались мы на тройке, хуй догонишь…”, “Постой, паровоз, не стучите, вагоны…” (вскоре растиражированная), и университетские частушки вроде:
Блатной прононс наводился заунывной назализацией гласных; в унисон с ней постанывали и исконно наличные носовые:
За недолгий лагерный месяц Валера стал моим кумиром – одним из чреды мужественных покровителей, волшебных помощников, житейских наставников. Он жил, умел жить, обладал заразительным вирусом жизненности.
Как-то в лагере показывали кино. На открытой площадке рядами поставили скамьи для зрителей, а экран натянули, не помню, то ли просто на открытом месте, то ли на сцене типа раковины. Рядов было много, зрителей сотни и сотни, естественно, одних мужчин в военной форме. Валера просил занять для него место, но долго не появлялся и вынырнул уже из темноты, в самый последний момент – с пальцем, поднесенным к губам (тихо!), и – “с бабой!” В лагере, откуда, казалось бы, три года скачи, ни до какой бабы не доскачешь, это было чудо. Посильнее, чем в “Фаусте” Гёте, ибо Валера обошелся без Мефистофеля.
Потом в Москве мы иногда сталкивались в университетском садике на Моховой, но постепенно я потерял его из виду. А через год мы вообще окончили, и сталкиваться стало негде. Однако я вспоминал его с нежностью и как-то спросил о нем у общего знакомого.
– Валера? Умер.
– Как умер?! Такой здоровяк!
– От менингита. В 22 года.
…С тех пор прошло столько и еще раз столько;