– Обыкновенно я думаю о множестве вещей сразу, – сказала я ему, – а потом и не вспоминаю о них; но сегодня я только дивилась вам: выходит, вы вертите монахами как хотите и проводите дни, где и как вам в голову взбредет?
– Не знаю, станут ли монахи бранить меня за это, – отвечал он. – Не думаю, потому что, если я приму постриг у них, они получат изрядный вклад, и им совсем не с руки отвратить меня от своей обители, прежде чем они получат мои деньги; это я уже понял. Что же до моего обучения, так они не станут особенно приставать ко мне.
– Почему же?
– По очень простой причине: они и сами знают не намного больше моего и, если слишком прилежно возьмутся за дело, очень быстро истощатся.
– И вы тоже презираете их, этих монахов?
– Нет, я их не презираю, я вообще никого не презираю. По-моему, они люди очень приятные, и я не стану огорчать их больше, чем они меня.
– Значит, вы будете иногда приходить повидаться со мной?
– Конечно, с удовольствием. И всякий раз, когда захочешь, буду приносить тебе еду.
Я вспыхнула от досады.
– Не нужно мне вашей еды, – сказала я, – у нас все есть, что мне нужно, и наши каштаны, по-моему, куда вкуснее ваших паштетов.
– Значит, тебе приятно меня видеть, раз ты хочешь, чтобы я приходил?
– Ну да; но если вы думаете…
– А я только то и думаю, что ты хорошая девочка, к тому же напоминаешь мне мою сестру; я буду рад снова тебя увидеть.
Начиная с этого дня мы виделись очень часто. Он правильно угадал, как станут вести себя с ним валькрёзские монахи; они позволили ему свободно располагать своим временем, требуя от него лишь присутствия на некоторых церковных службах, чему он и подчинился. Скоро он свел знакомство с моими братьями, и однажды мы вдоволь посмеялись его рассказу о том, как он был вызван приором и как тот сказал, что, поразмыслив над его юным возрастом, счел себя вправе освободить Эмильена от утренней службы.
– Вы не поверите, – добавил Эмильен, – что я имел глупость, поблагодарив приора, сказать, что привык вставать на рассвете и мне совсем не трудно простоять заутреню. Он твердил свое, а я – свое, стараясь показать, сколь я покорен уставу. Вот была потеха! Наконец брат Памфил толкнул меня локтем и, когда я вышел вслед за ним во двор, сказал мне: «Если вы, мой мальчик, во что бы то ни стало хотите ходить к заутрене, помните, что вы окажетесь в церкви в полном одиночестве: вот уже более десяти лет ни один из нас не ходит к заутрене, и отец приор был бы в большом затруднении, если бы вздумал приневоливать нас к этому, ибо сам и побудил отменить столь бесполезное умерщвление плоти». Тогда я спросил у него, зачем в таком случае к этой службе звонят? Он ответил, что надо же и звонарю заработать себе на хлеб, а ничего другого этот бедный прихожанин делать не умеет.
Однако Жак утверждал, что есть и другая причина, почище этой.
– Монахи лицемеры, – сказал он. – Они хотят убедить прихожан, будто по утрам возносят молитвы Богу, а сами в это время нежатся на своих пуховиках.
Жак не упускал случая поиздеваться над монахами и не стеснялся говорить Эмильену, что тот делает глупость, вступая в это сообщество лежебок. Когда дедушка слышал такие слова, он приказывал внуку замолчать, но братец Эмильен – так мы его называли – отвечал ему:
– Пусть себе говорит; монахов следует судить тем же судом, что и прочих людей. Я их знаю, я должен ладить с ними, чтобы мы ужились вместе. Я их не обвиняю, но и не считаю себя обязанным защищать. Если их занятие кажется бесполезным, значит, они сами в том виноваты.