Когда Венера в час ночной…

Пела она все тем же пронзительным голосом, но теперь голос этот задевал как раз те струны, которые требуется, чтобы бросить публику в легкую дрожь. Нана по-прежнему откровенно смеялась, смех порхал на ее ярко-красных губах и зажигал озорные огоньки в огромных светло-лазоревых глазах. В чересчур игривых местах она плотоядно морщила носик, розовые ноздри ее раздувались, а щеки заливал румянец. Она все так же нелепо раскачивалась всем телом, видимо, ничего другого она на сцене делать не умела. Но теперь это покачивание уже не казалось публике таким неуклюжим, напротив: мужчины не отрывали от сцены биноклей. Когда Нана заканчивала свои куплеты, ей совсем изменил голос, и она сама поняла, что ей ни за что не допеть арию до конца. Тогда, ничуть не тревожась, она вильнула бедром, обнаружив его приятную округлость сквозь прозрачную тунику, выставила грудь, закинула голову, а обе руки протянула вперед. Раздались аплодисменты. И сразу же Нана повернулась к залу спиной и направилась за кулисы, показав публике гриву рыжих волос, вольно рассыпавшихся по спине, – и весь зал разразился рукоплесканиями.

Конец первого акта был встречен с холодком. Вулкан хотел надавать Венере пощечин. Боги собрались на совет и постановили самолично провести на Земле обследование, а уж потом дать ход жалобе обманутых мужей. Но тут Диана, подслушав, как воркуют в стороне Венера с Марсом, клянется, что во время всего путешествия будет зорко следить за влюбленной парой. Была здесь также сцена Амура, которого играла девчушка лет двенадцати; на все вопросы Амур, ковыряя в носу, плаксиво твердил: «Да, мамаша… Нет, мамаша». Вслед за тем Юпитер, неумолимый, как школьный учитель, засадил Амура в карцер, велев ему проспрягать двадцать раз подряд глагол «любить». Конец акта понравился больше, хор и оркестр провели его с блеском. Но когда занавес упал, несмотря на все старания клаки, вызывавшей актеров, публика дружно поднялась с мест и направилась к дверям.

Зрители с трудом пробирались сквозь ряды кресел, толкая соседей, обмениваясь впечатлениями. Во всех уголках залы слышалось:

– Экая ерунда!

Театральный критик заявил, что без купюр, и немалых, не обойтись. Впрочем, бог с ней, с пьесой; все разговоры вертелись главным образом вокруг Нана. Фошри и Ла Фалуаз, которым удалось выбраться из зала в числе первых, столкнулись в коридоре партера со Штейнером и Миньоном. В этом узком, длинном, как кишка, и низком, как штольня, помещении, освещенном тусклым светом газовых рожков, можно было задохнуться. Кузены остановились передохнуть справа у лестницы, укрывшись за полукругом перил. Сверху беспрерывным потоком спускались посетители галерки, размеренно топая грубыми башмаками, вслед за ними проплыла волна черных фраков; билетерша, стиснутая со всех сторон, старалась загородить стул, на который она складывала пальто.

– Да я же ее знаю! – еще издали закричал Штейнер, заметив Фошри. – Клянусь, я где-то ее видел… По-моему, в Казино, она до того напилась, что ее пришлось вывести.

– Лично я поклясться не могу, – подхватил журналист, – но и у меня, представьте, такое впечатление, что я ее где-то видел.

И, понизив голос, он с улыбкой добавил:

– Уж не у Триконши ли?

– В этом мерзком вертепе? Это уж черт знает что! – взорвался Миньон, терпение которого окончательно истощилось. – Тошно смотреть, как публика встречает первую попавшуюся шлюху. Скоро так в театре ни одной порядочной женщины не останется, кончится тем, что я запрещу Розе играть, именно запрещу.