– В Заире, – поправила я.

– Мы в одной лодке, Ева.

– Тогда почему ты всегда принимаешь его сторону?

– Ему семь недель от роду! Он слишком мал, чтобы у него была какая-то сторона!

Я рывком встала. Ты, наверное, подумал, что я готова расплакаться, но мои глаза слезились сами по себе. Когда я неуклюже добралась до ванной, это было не столько для того, чтобы взять термометр, сколько для того, чтобы подчеркнуть тот факт, что ты не додумался принести мне его сам. Когда я вернулась с градусником, торчащим изо рта, мне показалось, или ты снова закатил глаза?

Я посмотрела на ртутный столбик в свете лампы.

– На, посмотри. У меня все как-то расплывается перед глазами.

Ты рассеянно поднял градусник повыше к свету.

– Ева, ты это специально сделала: поднесла его к лампе или еще что.

Ты потряс градусник, сунул его мне в рот и пошел менять Кевину подгузник.

Я прошаркала к пеленальному столику и снова предложила тебе посмотреть. Ты посмотрел на шкалу и пронзил меня недобрым взглядом.

– Ева, это не смешно.

– О чем ты?

На этот раз я и правда готова была заплакать.

– Ты греешь термометр. Это грязная шутка.

– Я не грею термометр. Я просто подержала его кончик во рту…

– Чушь, Ева, он показывает почти 40 °С!

– Ох.

Ты посмотрел на меня. Ты посмотрел на Кевина, в кои-то веки разрываясь между преданностью нам обоим. Ты торопливо взял его с пеленального столика и уложил в кроватку с такой небрежностью, что он забыл о своем строгом театральном графике и выдал фирменный дневной вопль под названием «я ненавижу весь мир». С мужеством, которое меня всегда в тебе восхищало, ты его проигнорировал.

– Прости меня! – Одним движением ты поднял меня с пола и положил обратно на диван. – Ты и впрямь заболела. Надо позвонить Райнштейн, отвезти тебя в больницу…

Меня клонило в сон, я совсем ослабела. Но я точно помню, как думала, что от меня требуют слишком многого. Интересно, был бы у меня прохладный компресс на лбу, вода со льдом, три таблетки аспирина под рукой и доктор Райнштейн по телефону, если бы термометр показал всего 38,3 °С.

Ева

21 декабря 2000 года

Дорогой Франклин,


я нахожусь в некотором замешательстве, потому что мне только что позвонили по телефону, и я понятия не имею, откуда этот Джек Марлин добыл мой номер, не внесенный ни в один справочник. Он утверждал, что снимает документальные фильмы для NBC. Мне кажется, что курьезное рабочее название его проекта – «Внеклассная деятельность» – выглядит вполне подлинным, и он, по крайней мере, быстро дал понять, что не имеет отношения к фильму «Боль в старшей школе Гладстона» – этому шоу, второпях снятому телеканалом Fox. Джайлс говорил мне, что оно по большей части состояло из слез на камеру и церковных молебнов. И все же я спросила Марлина, с чего он решил, что я захочу поучаствовать еще в одном сенсационном анализе того дня, когда моя жизнь, как я ее понимала, закончилась. Он сказал, что я, возможно, захочу рассказать, как это выглядело «с моей стороны».

– И что же это за сторона?

Я ведь официально заявила, что предполагаю наличие противостояния в семье, когда Кевину было семь недель от роду.

– Например, не был ли ваш сын жертвой сексуального насилия? – сделал маневр Марлин.

– Жертвой? Мы точно говорим об одном и том же мальчике?

– А что с прозаком[89]? – Сочувствующее мурлыканье в его голосе могло быть лишь насмешкой. – Это ведь линия защиты на суде, и довольно хорошо обоснованная.

– Это была идея его адвоката, – еле выговорила я.

– Ну а в целом – может быть, вы считаете, что Кевина недопонимали?

Прости, Франклин, я знаю, что мне стоило повесить трубку, но я так мало общаюсь с людьми за пределами офиса… Что я сказала? Что-то вроде «Боюсь, что я понимаю своего сына слишком хорошо». А еще я сказала: «Если на то пошло, то Кевин, должно быть, один из самых понятых молодых людей в стране. Судят ведь не по словам, а по делам, так? Мне кажется, он донес до людей свое личное мировоззрение лучше, чем это удается большинству. Мне кажется, вам следует брать интервью у детей, которые имеют гораздо меньше способностей к самовыражению».