Весенние и летние дни, зевая, перетекали один в другой. Мы пытались на самом поверхностном уровне знакомиться с островной культурой, учась буги-бордингу[20] и называя друг друга брах[21]. Родители пили май-тай[22] и водили нас на пляж, где я ходила в футболке поверх бикини, потому что мой живот совершенно не напоминал кубкоподобные формы Фарры Фосетт на плакате, который мои братья повесили в своей комнате. Я скучала по друзьям.

Когда моя семья перебралась в постоянное жилье, остров – и так исчезающе малый – сделался еще меньше. Договор на нашу квартиру в коттедже песочного цвета сопровождался четырьмя страницами правил и установлений: часы, когда должно включаться и выключаться уличное освещение; часы, когда можно включать стиральные машины; какую мебель позволено выставлять на ланаи[23]; комендантский час в зависимости от возраста и ранга. Глухие удары кулаков нашего крикливого соседа, бившего свою жену, и ее приглушенные крики в сочетании с ревом самолетов над головой, заходивших на посадку, приводили меня в ужас. Мое сердце грохотало всякий раз, как самолет с гулким звуком садился на посадочную полосу, потому что я была уверена, что он разобьется. В ответ на это я возродила привычку задерживать при испуге дыхание, хватаясь за столешницу или мягкую обивку дивана в предвкушении взрыва, омерзительного визга металла, когда самолет развалится за краткий миг до того, как наш дом взорвется и разлетится в щепки.

Я стала сильнее бояться темноты. По ночам выключала свет и прыгала с порога спальни в постель, подтыкая одеяло под ступни. Мое воображение рисовало змей и страшилищ с длинными, похожими на птичьи когти пальцами, живущих под кроватью. Однажды, разбуженная ощущением, что моя кровать раскачивается из стороны в сторону, я вообразила, что это не землетрясение, а что-то куда более зловещее и неестественное.

На Гавайях жестокость отца достигла своего пика.

– Почему ты солгал мне? – требовал он ответа от Криса, который наврал о том, что сделал домашнее задание.

Когда Крис поругался с учителем в школе, папа бушевал:

– Не думай, что можешь вываливать на меня это дерьмо!

Любые грехи были грехами против отца.

Но именно меня он бил с такой регулярностью, которая до сих пор остается в памяти, как серия взрывов. При каждом воспоминании я откатываюсь в какую-то странную осознанность с ощущением жжения на лице и ушах. Отчетливее всего помнится тот раз, когда папа хлестал меня по щекам обеими ладонями, туда-сюда, а я считала пощечины: четыре, пять, шесть, семь… восемь.

Мы спорили о том, как именно нужно что-то сделать, и я настаивала, что сделаю это по-своему. Ты думаешь, что ты всегда прав, презрительно усмехнулась я, и он бросился на меня.

После этого я смотрела на него в упор – это атомная бомба в арсенале подростков, – отказываясь отвести взгляд. Моя губа распухла. Кровь струйкой сбегала откуда-то между носом и подбородком.

– Теперь тебе лучше? – холодно осведомилась я. – Мне-то уж точно.

– Ты заставила меня это сделать, – проговорил он, отворачиваясь от меня.

Я была полна решимости отвечать на его зверства, становясь умнее – или, по крайней мере, хитрее. Презрение было моим оружием, и я использовала его при каждой возможности, даже если это означало, что меня снова будут бить. Я противоречила ему, потому что больше никто этого не делал. Моя дерзость была дерзостью приговоренной перед виселицей, паникой тела, которое вот-вот утопят.

Когда брак моих родителей, наконец, распался – поводом послужило сделанное матерью открытие о том, что у отца была «бум-бум-герл», пока он был в Бангкоке во время своей командировки во Вьетнам в шестидесятых, – отец сделался особенно страшен.