Со страхом и недоумением думал, что она и есть тот стебель, почти лишенный соков, скрученный, как ботва, которым он, Коробейников, связан с исчезнувшим родом. Со всеми великолепными, в силе и красоте, дедами и прадедами, которые сочетаются с ним через это отсыхающее корневище. Когда оно отомрет и отсохнет, то бабушка сразу помолодеет, превратится в нежную, с точеным лицом красавицу, присоединится к сонму родни, и роль корневища станет играть мама, превратившись в вянущий хрупкий побег.

– Уши мне не залей, – строго, с неожиданной властностью, приказала бабушка, и он сдвинул блестящую струйку ковша с ее шеи на сутулую спину, посмотрев на ее уши и с изумлением впервые в жизни увидев, что уши у бабушки большие, кожаные, несоразмерные с ее маленькой головой.

Необъяснимость и загадочность происходящего оставались, порождая нежность, печаль, ощущение невыразимого таинства, соединяющего между собой людей, не дающего им пропасть среди жестокого бесчеловечного бытия. Когда-то бабушка держала его маленькое голое тело над жестяным корытом, а он, страшась колыхания темной горячей воды, поджимал ноги, истошно кричал, а она гладила, успокаивала, заговаривала, нежно ополаскивала, бережно опускала его в продолговатую жестяную посудину, где он успокаивался, чувствуя, как плещет тепло в его голую грудь. Начинал шлепать по воде розовыми блестящими ладонями, хватал целлулоидного раскрашенного попугая, который не хотел тонуть, выталкивался на поверхность, звеня в своем полом птичьем теле сухими горошинами. За черным окном натопленной кухни стояла лютая зима, где-то рядом шла война, взрывались города и горели танки, и отец бежал по степи навстречу красным секущим вспышкам. Теперь же они с бабушкой поменялись местами. Он воздает ей по неписаным заповедям. Не успеет до конца заплатить свой долг. Станет расплачиваться, когда ее не станет, взращивая своих детей, которые когда-нибудь с нежностью и печалью станут поливать из ковша его сутулую костистую спину.

– Ба, ты мне руки подставляй, чтоб было удобнее, а то только мешаешь, – с мнимой строгостью произнес он, заставляя ее приподнять тощую руку, на которой отвисла дряблая, потерявшая наполнение кожа и обозначились, как в анатомическом театре, сухожилия и костные сочленения.

И вид этой немощной, утратившей былую силу и проворность руки вызвал в нем благоговение, трогательное и слезное умиление, как если бы он совершал целомудренное и святое действо, омовение в купели, когда на плещущую воду, на погруженное в нее тело в тихом сиянии нисходит благодатный дух. Почувствовал лицом, как слабо налетела в накаленном воздухе тихая прохлада, качнулись синие лепестки в газовых горелках, и бабушка облегченно вздохнула.

– Да не бойся ты, сильней три… – понукала его бабушка с неожиданной бодростью, чувствуя облегчение. В ее порозовевшей коже, по которой прошлась мочалка, раскрылись и задышали поры. – Шею и грудь потри…

Он осторожно поводил намыленной люфой по ее шее с синевато-черными венами, среди которых пульсировал больной, досаждавший ей зоб. И ошеломляющая, головокружительная мысль: «Неужели это пожелтелое пергаментное тело, изуродованное старостью и болезнями, было когда-то ослепительным, свежим, окружено божественным сиянием, и его, теряя голову, с безумным и восхищенным шепотом, обнимал обожающий муж, покрывая поцелуями царственную белую шею, душистый затылок с копной пепельно-светлых волос? Неужели этот складчатый, вислый, как изношенная котомка, живот наливался круто и мощно, тая в себе жаркий созревающий плод, и эти вислые, сморщенные груди были полны млечной благоухающей силой, от которой бутонами набухали темно-розовые соски?»