– А чем вы нас порадуете, Виктор Степанович?

Вольштейн с заметным почтением, но и с некоторой игривой развязностью признанного духовного лидера обратился к писателю Дубровскому, автору изящной и горестной повести о хранителе древних рукописей, знатоке средневековых манускриптов, мудреце и ученом, заточившем себя в башне из слоновой кости, откуда сволокли его жестокие следователи НКВД. Умертвили во время ночных допросов, а беспризорные рукописи с античными и арабскими текстами залила вода из открывшейся канализационной трубы. Эта небольшая, с блеском написанная повесть имела огромный успех. Печаталась в журналах и книгах, сделав никому не известного провинциала кумиром свободомыслящей интеллигенции. Дубровский, сам отбывший срок в лагере и на поселении, был худ, изможден, обтянут темной морщинистой кожей, с огромными, почти без белков, мрачно-черными глазами, которые с каждой жадно выпитой рюмкой водки наливались лиловым безумным блеском, как у осьминога, выпукло и огромно выступая из орбит, и все его длинное несуразное туловище, гибкие руки и ноги волновались, тревожно двигались, не могли найти себе место, напоминая щупальца подводного существа, колеблемого течениями.

– Так чем же вы, Виктор Степанович, украсите наш альманах? – благосклонно и чуть фамильярно обратился Вольштейн к именитому литератору, который подпадал под его пестующую, вскармливающую длань.

Дубровский изгибался за столом своим неустойчивым длинным телом, словно зацепился щупальцем за невидимый камень, а его отрывало, влекло, сносило огромным потоком. Глаза жутко выпучивались, блестели чернильной тьмой. Задыхаясь, вытягивая губы навстречу благодушному и вальяжному Вольштейну, он произнес полушепотом:

– Ты – сексот!.. Таким, как ты, на зоне вставляли перо в бок!..

– Что вы сказали? – ошеломленно переспросил Вольштейн.

– Ты – гэбист!.. Нас собрал, чтобы сдать!.. Знаю твою тайну!.. Иуда!..

– Ну это шутка, я понимаю… Вы пострадали… Ваша мнительность… Мы тоже страдали… И чтобы не повторились репрессии… – Вольштейн умоляюще, взывая о помощи, оглядывал других участников застолья, и, когда его панический взгляд скользнул по глазам Коробейникова, тот обнаружил в них панику и беспомощный, тайный страх привыкшей к побоям собаки. – Мы все, здесь собравшиеся, – ваши друзья…

Однако неожиданно тонко и истерично воскликнул историк Видяпин, воскрешавший из небытия «Прометеев дух»:

– Они покончили с Пражской весной, а теперь подбираются к нам, детям «оттепели»!.. Вы – провокатор, Азеф!.. Ну, зовите, зовите своих чекистов!.. – Он ткнул в Вольштейна заостренный, желтый от никотина палец.

Проходивший мимо официант удивленно на него оглянулся.

– Но ведь и вы, любезный, выступаете с провокационной идеей, – поджав губы, с дворянской брезгливостью произнес писатель Медведев, слегка отклоняясь от Видяпина, как от прокаженного. – Вы предлагаете воскресить дух палачей, которые залили Россию кровью. Неужели предполагаете, что я могу печатать мои произведения рядом с апологетикой Троцкого и Зиновьева? Мы, сторонники Белой Православной Империи, считали и по-прежнему считаем вас палачами. Бог кровавой десницей другого палача, Сталина, покарал вас, и это – Божье возмездие за поруганную святую Империю!..

– Хай будэ проклята твоя импэрия, била чи червона!.. Чи москаль, чи жид – единэ зло!.. – страшно хрустнул пальцами украинский поэт Дергач, ненавидяще взирая на Медведева и Видяпина. – Ваш Кремль стоит на украинских костях!.. Для украинцев вы все – палачи!.. Недаром в нашей песне поется: «Дэ побачив кацапуру, там и риж…»