.

Кроме того, как отмечали современники, канадцы буквально пристрастились к самоанализу, о чем можно было судить по огромному количеству книг, статей, опросов общественного мнения и дискуссий на радио, затрагивавших национальную тематику. Сам факт того, что канадцы все чаще задавали себе вопрос «Кто мы?», являлся подтверждением этого «национального пробуждения». Как утверждает У. Грининг, после окончания Второй мировой войны «настоящий канадский национальный дух, преодолевающий провинциальные и региональные границы», становился все более заметным, а канадцы постепенно утрачивали «свой глубоко укоренившийся комплекс неполноценности перед такими странами, как Великобритания, Франция и США»[165]. По его словам, выход в свет доклада Мэсси даже привел многих канадцев к осознанию того, что некоторые их политические, правовые и образовательные институты в отдельных аспектах превосходят аналогичные учреждения Соединенных Штатов и что они «достойны сохранения даже ценой значительных усилий и самопожертвования»[166].

Однако ко второй половине 1950-х гг. происходит явная смена общественного настроения: тенденции, наблюдающиеся в экономической и культурной жизни страны, заставляют канадцев все чаще выражать беспокойство по поводу потери своей национальной идентичности, которая еще не успела обрести определенную форму и потому была особенно подвержена опасным веяниям извне. «Потерять идентичность – вот что действительно нас пугает. Я полагаю, что эта идентичность является очень хрупкой и что ее укрепление целиком зависит от смелых свершений в будущем», – писал в 1957 г. известный канадский эколог Пьер Дансеро[167].

Кризисное состояние канадской идентичности очень часто объяснялось, исходя из ее внутренних особенностей. В печати и в публичных выступлениях стал обсуждаться «комплекс неполноценности», присущий канадцам как нации, приводились многочисленные факты того, что лучшие люди покидают страну в поисках славы, денег, комфортной жизни, как правило, обретая все это к югу от границы. «…Любят ли на самом деле канадцы свою страну? Я не думаю, что многие из них ее любят, – размышлял канадский писатель Хью Гарнер. – Мы, канадцы, страдаем самым большим комплексом неполноценности в мире»[168]. Некоторые полагали, что прямым доказательством существования этого комплекса служат постоянные рассуждения канадцев о собственной уникальности, столь характерные для начала 1950-х гг.

Тот факт, что канадскую национальную идентичность никак не удается описать или сформулировать в ясных позитивных терминах, вызывал особенно горячие дискуссии среди интеллектуалов. В прежние годы этому находился целый ряд объяснений: об идентичности зачастую рассуждали как о предмете едва уловимом и трудно объяснимом – «смутной, неосязаемой и беззвучной вещи, находящейся выше наших возможностей выражать и даже называть»[169], и в этом свете отсутствие четких представлений о том, что собой представляет канадская национальная идентичность, выглядело понятным и нормальным. «…Никто не может дать определение канадскому характеру, – размышлял Брюс Хатчисон. – Но ведь на самом деле ничто важное в жизни и не поддается определению. Если какое-то явление поддается определению, мы можем быть уверены – оно не слишком важно. Так что нам не нужно извиняться… за то, что мы не можем объяснить жизнь Канады как химическую формулу»[170]. Теперь же многие полагали, что эта неопределенность скорее является патологией и свидетельствует о кризисном характере канадской идентичности или же вовсе указывает на ее отсутствие.