Но в памяти моей все близкие мне ушедшие – существуют словно бы рядом, а сейчас я иду в своем шерстяном советском пальтишке до метро Таганская, я еду домой, где тоже все живы, у меня впереди огромная жизнь, я думаю о ней, я пытаюсь представить, как все сложится в дальнейшем, и – напрасно! Не суждено нам ничегошеньки предугадать!
Армия
Театру я изменил. Понял: не мое… Первоначальная увлеченность и жажда актерской карьеры пропали одномоментно и напрочь. Театром надо было жить, к нему надо было привязаться безоглядно, как к дому и к семье, а воздух закулисья воспринимать, как органическую необходимость, как родниковую воду, утоляющую жажду, а, может, и как наркотик. Тот же Высоцкий, что меня искренне удивляло, проводил свободное время в театре зачастую праздно, ужиная в закулисном буфете на втором этаже («Сом у них сегодня костлявый, Андрей, не бери, я чуть не подавился»), что-то писал за своим гримерным столом, и я чувствовал, что дома ему явно не сидится. Марина была в Париже, отношения с бывшей женой Люсей рухнули, скатиться в очередную пьянку он опасался, а театр «держал», да и поддерживал своей извечной праздничной суетой и забавным круговоротом различной публики с ее страстями и анекдотическими коллизиями.
Недаром говорят, что в театре актер «служит», а не работает. Но эта служба, жизнь согласно расписанию собраний, спевок, репетиций, прогонов, гастролей и самих спектаклей, стала меня тяготить своей казарменной обязательностью. Главное же, меня озадачивающее, было в другом: от этого подвижничества в итоге не оставалось и следа. Нет, конечно, театральное действо меняло многое в сознании зрительских масс, оно не пропадало втуне и, кто знает, как влияло на дальнейшие поступки людей и на само человеческое бытие, но актерские труды испарялись, как талый снег по весне и ночной туман на рассвете. Они оставались лишь в кино, но не всем везло туда попасть, да еще и на значимые роли.
Меня привлекала литература, возможно, своей нетленностью даже в архивных залежах, но что я, мальчишка, мог тогда написать? Разве дневник с расчетом на будущее, дабы использовать его в качестве шпаргалки уже в зрелом писательском ремесле? Но занимали меня мысли практические, а именно: грядущая неотвратимая армия. Поступление в театральный институт от нее не избавляло, там не было военной кафедры, и все студентики в итоге оказывались голенькими перед комиссией военкомата. Откосить от повинности по медицинским показаниям я не мог, ибо в учетной карточке значилось, что я являюсь кандидатом в мастера спорта по самбо, которому посвящал три тренировки в неделю, какие уж тут недомогания? Поступить в абы какой институт, например, в МЭИ, к чему меня склонял отец, заведовавший там кафедрой наряду со своим директорством в Особом конструкторском бюро? Но меня трясло от отвращения к черчению, физике и математике… Словом, я обреченно решил, что, коли армии не избежать, значит, придется сходить на два года в солдатчину.
В военкомате меня приписали во внутренние войска. О жути тамошней службы я не ведал, беспечно полагая, что охранять важные государственные объекты, как мне объяснили специфику службы в том же военкомате, гораздо интереснее, чем чистить артиллерийские пушки, сидеть в подземных бункерах ракетных войск или надраивать танки, которые не боятся грязи.
Важными государственными объектами в моем случае оказались зоны общего и строгого режима, в обилии располагавшиеся на территории Ростовской области. В охрану одной из них я угодил после полугодовой зверской сержантской «учебки», откуда вышел уже с тремя лычками на погонах и специальностью инструктора по инженерно-техническим средствам охраны исправительных лагерей. Вся философия исправления в лагерях, как я уяснил, заключалась в прививке страха перед перспективой повторного в них попадания, хотя каждый третий зэк непременно, в силу натуры и обстоятельств, за колючую проволоку, которую меня научили профессионально натягивать, возвращался, как в дом родной.