В пустом и печальном доме, где вещи напоминали о покойном Симоне Геракловиче, ему было даже хорошо. Кутаясь в теплый халат, Мышецкий разгуливал от печки к печке, у каждой грелся. Блуждал по звонким пустым комнатам, слушал бой часов, размышляя. Вспомнил и телеграмму, полученную утром. Разве можно понять что-либо? Нет, только одно: власть мечется, поезда не ходят, заводы стоят, Витте станет премьером, Дурново будет моим министром, Булыгина в архив, патронов жалеть не станут.

И вдруг этот влахопуловский дом показался ему таким страшным, таким мертвым. Захотелось бежать куда-нибудь в сияние огней, к шелестам одежд, к живой человеческой речи. Быстро скинул халат и велел запрягать лошадей. «Покатай!» – сказал князь кучеру…

Но кататься было уже холодно, завернули на вокзал. До отхода последнего поезда оставалось что-то около часа. Сергей Яковлевич зашел в ресторан, от скуки выпил стопку водки, без аппетита съел что-то невкусное. Выбрался на перрон, забитый кладью. Квохтали в клетках куры, визжали в мешках поросята. С громадными мешками на спинах тыкались в разные двери мужики, растерянные:

– Степан, да не туды! Слышь? Не нужно там, не нужно…

На спине – мешок, в руках – по сундуку, под локтем – по три буханки хлеба. А через шею каждого – связки гремучих баранок. И все это везется в деревню: на радость семейству.

– Степан! – громыхал сундук. – Кажись, вот где нужно…

– Жандарм, – позвал Мышецкий, – да покажите вы этим олухам нужник. А то ведь в каждую дверь лезут… мешают службам!

Присел на лавку под большими часами. Рядом устроился хилый, затрушенный чиновник-путеец. Зажимал меж ног тяжелый мешок. Встряхивая кулечек, доставал из него изюминки, мелко жевал, услаждаясь. И вспыхивала при отблеске паровозных огней его кокарда на помятой путейской фуражке. Мышецкий кивнул на мешок:

– На зиму запасаетесь?

– Мучка, – ответил тот. – Пять рублей дал… Вот она! Много ли? Да сапог, видите, каши просит? – Чиновник отставил ногу (языком болталась отлетевшая подметка), пожалел себя.

– Вы местный? – спросил Мышецкий (чиновник не знал его).

– На разъезде служу. Кой год! Сорок восьмой километр – к часу ночи доберусь. Жена, детишки. Да скворец – такой забавник!

– А разве на зиму этого хватит? – спросил Мышецкий.

– Не на зиму, сударь, – пояснил путеец. – Это мы чтобы не подохнуть, на забастовку запасец делаем. Жена посоветовала!

Сергей Яковлевич поразмыслил над таким наивным признанием: жена, дети, ученый скворец и вдруг… забастовка! Везет к себе на разъезд мешок муки специально, чтобы бастовать во всеоружии…

– А разве, – спросил князь, – вопрос о забастовке решен? Вы, сударь, очевидно, большевик?

– Нет, сударь, я сам по себе… – Чиновник прощупал кулечек до дна – пуст и, скомкав, отбросил его. – А вот посудите сами; как тут жить? Мучица – пять. А получаю – двадцать. Опять же, и сапоги… видите? А вычеты? За то, за это, за здорово живешь. Бывает, флажком поезду махнешь, а харя небрита – с тебя взыщут…

– И когда же думаете начать?

– Подхватим! – охотно сказал путеец. – Скоро…

– Что подхватите?

– Москву да Питер… Сейчас уже до Казани дошло!

– Но требования у вас чисто экономические? – спросил князь.

– У меня-то – да. Кошельковые. Однако вот амнистию я тоже буду приветствовать. Потому как у меня племянник, Сережа Бутаков такой… Не слышали?

– Извините, сударь, не слышал.

– Так вот его, сударь, Сережу Бутакова… Неужто не знаете?

– Да нет. Не имел чести знать, с чем бы?

– Его в «Крестах» кой месяц уже томят. А матушка его, сестрица моя родная, убивается… Как же я, сударь, теперь не поддержу политические требования? Вестимо поддержу!