– Садитесь, – пригласил хозяин. – И снимите, пожалуйста, пенсне… Терпеть не могу этих новомодных выдумок!

Сергей Яковлевич машинально, повинуясь окрику, стянул с переносицы пенсне, и Владимир Петрович спросил его:

– Вы меня видите?

– Вполне.

– А тогда, пардон, зачем же вам эти стекла?..

Во всем облике князя Мещерского было что-то удивительно плоское. Как у старого высохшего цветка, что со времен Екатерины II лежит среди страниц древнего тома, передаваемого в роду по наследству с завещанием – цветка не изымать!

– Мне, как внуку Карамзина… – начал Мещерский, и Сергей Яковлевич, невольно улыбнувшись, сразу же вспомнил ходкую эпиграмму, написанную покойным поэтом Минаевым:

«Я внук Карамзина!» —
Изрек в исходе года
Мещерский. – «Вот-те на!
. . . . . . . . . .
При чем же здесь порода?
И в наши времена —
В семье не без урода…»

Хозяин дома пристально посмотрел на своего гостя. И вдруг сказал – проникновенно:

– А безнравственный, доложу я вам, был человек!

– О ком вы? – растерялся Мышецкий.

– Да о Минаеве… спился! Вы о нем ведь подумали?

Сергей Яковлевич не знал, куда деться: «Провидец, да и только!» С трудом овладев собою, показал на книжную мудрость:

– Вы заговорили о писателях? Вот, я вижу, стоят и ваши романы: «Один из наших Бисмарков», «Женщины петербургского большого света», «Граф Обезьянников»… Скажите, каково ваше авторское к ним отношение?

– Трагическое, – охотно ответил Мещерский. – Вы недаром вспомнили о Минаеве, а я недаром назвал его имя. Дело в том, что этот безнравственный пересмешник, как и негодяй Чернышевский, останется жить в памяти русского народа, а я – погибну! Сие печально, но так! И я объясню вам причину: я, внук Карамзина, есть консерватор по убеждениям. А глупое человечество так подло устроено, что лезет вперед и вперед, совсем забывая, что раньше было вовсе не так плохо, как принято ныне думать. Им, балбесам, хочется конституции, а мне желательно видеть «дней николаевских прекрасное начало»!

– Дней… александровских, – поправил его Сергей Яковлевич.

– Нет, – закрепил Мещерский, – я сказал точно: николаевских!

Мышецкий задумался: «Кого он имел в виду? Николая Первого или… нынешнего? В любом случае начало было ужасно: пять повешенных декабристов или Ходынка с трупами…»

Тут старый писатель сбросил пледик и, охнув, встал.

– Смотрите! – показал он. – Я не убираю со стола письма моих дорогих монархов. Они благодарны мне за многие советы! Но тут же я держу и письмо недоносков, Стаховича и графа Гейдена, которые в наглости своей – непревзойденной, князь! – отказались чествовать мой юбилей… Этим сволочам, видите ли, не понравилось, что я считаю розгу благодетельной для великой русской нации! А это ведь – так! Больно мне, юноша, и обидно. Ведь не конъюнктурные же соображения руководили мною, когда я проповедовал благодеяние розги! Нет! Это был крик души патриота, замученного всероссийским хаосом…

Владимир Петрович вдруг взял Мышецкого, и без того ошалевшего, за локоть, вытащил его из кресла, велел:

– Встаньте, князь, встаньте…

– Куда встать? – не понял Мышецкий.

– Ах, боже ты мой! На колени, конечно…

Сбитый с толку, Сергей Яковлевич опустился на колени, а напротив него, тоже коленопреклоненно, встал на пол издатель и романист, друг многих монархов. И тогда, глядя в глаза молодому князю, сказал старый князь – ровно и глухо, утробно:

– Запомните: что было, то и будет. И что делалось, то и будет делаться. И нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое!» Но это было уже в веках, бывших прежде нас. И нет памяти о прежнем. Да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после…