Шестаков подвел его к частоколу – показал на сгнившие бревна, шатко сидящие в подгалой земле:

– Вот, ваше сиятельство, хоть к самому господу богу пиши: никому и дела нет до ремонта! А ведь весна грянет, так опять «сыр давить» будут…

– Давить… сыр? – не понял Мышецкий. – Что сие значит?

– А вот соберутся всем скопом, на забор навалятся, сомнут его к черту набок и разбегутся куда глаза глядят. Долго ли и повалить гнилушку!

– А… часовые? – спросил Мышецкий.

– Эх, ваше сиятельство, что часовые! – сокрушенно вздохнул тюремщик. – Они же ведь тоже люди, жить хотят. У каждого в городе – детишки, огород, баба, гармошка, машинка швейная… Стреляют – верно! Да только поверх котелков…

– Не целясь?

– Какое там… Попробуй стрельни в туза, так из-за угла пришьют ножиком!

Сергей Яковлевич невольно улыбнулся.

– Если мне, – сказал он, – суждено когда-либо сесть в тюрьму, то я, капитан, хотел бы сидеть именно в вашей!

Шестаков не понял иронии:

– Боже вас сохрани и помилуй… Я-то уж насмотрелся!

Мышецкий принюхался к сковородному дыму:

– Блины пекут… А сколько числится у вас, капитан, арестантов на сегодня?

– Утром было сто шестьдесят пять.

– Постройте их…

С криками и матерщиной, размахивая «хурдой» и дожевывая куски, арестанты нехотя вытянулись колонной вдоль двора. Солдаты пересчитали их, шпыняя в бока прикладами.

– Ну, сколько? – спросил Мышецкий.

Шестаков стыдливо признался:

– Да неувязочка вышла… провались оно всё!

– Сбежали?

– Сто девяносто восемь… три десятка лишних!

Сергей Яковлевич в удивлении поднял плечи:

– Что-то я не понимаю вас, капитан. Насколько мне известно, из тюрем обычно убегают. А у вас наоборот – в тюрьму вбегают. Что-либо одно из двух: или очень хорошо в тюрьме, или очень плохо на свободе?

Шестаков не стерпел выговора. В отчаянии разбежался вдоль частокола и начал крушить базарные ряды, поддавал ногой кипящие самовары, разносил напрочь острожную галантерею.

– Передавлю всех! – орал он, беснуясь. – Тетка Матрена, ты опять к своему татарину пришла? Забирай блины свои… Акулька? А ты за каким хреном приволоклась? Залечи сначала свой триппер… Знаю я вас, таких паскудов!

Арестанты весело хохотали. Мышецкий тоже посмеивался.

Разгромив торговлю, Шестаков оправдывался:

– Ваше сиятельство, рази же с этим народом сладишь? Бывает, и жалко их, стервов, а бывает, и зло берет… Рази же это люди? Матрена, я кому сказал – выставляйся отседа!..

Сергей Яковлевич заметил девочку, вертевшуюся между ног арестантов. Поймал ее и вытянул из рядов – вертлявую, как угорь, и кусачую. Дал ей хорошего шлепка под зад, велел солдату выставить за ворота.

– А ты как сюда попала? Ну, марш отсюда…

– Пусти, черт! – вырывалась девочка. – Пусти меня, дрянь ты худая, вот я мамке скажу… Она тебе… Мамка-а!

Басом завопила из колонны и «мамка» – отвратная баба:

– Не трожь мое дитё… мое ридное!

Шестаков коршуном накинулся на бабу, звякнул ее по морде связкой ключей:

– Молчи, лярва. На тебе, на… на еще! Сама сгнила здесь и девку сгноишь… Его сиятельство добра тебе желает.

Мышецкий направился к выходу. Прощаясь с капитаном, он сказал ему:

– Завтра я пришлю прокурора. Здесь притон, рассадник заразы, а не исправительное заведение. Половину разогнать надобно…

Очутившись на улице, князь пошатнулся. Увиденное потрясло его. Особенно – девочка, с ребячьих губ которой срывались чудовищные матерные ругательства.

– Ах, – сказал он, морщась, – когда же будет на Руси порядок?..

Покатил далее, внимательно присматриваясь. Тщетно силился разгадать хаотичную планировку города. Кое-как начал ориентироваться по куполам церквей. Повсюду встречались несуразные вывески: «Венский шик мадам Отребуховой» или «Готовая платья из Парижу г-на Селедкина» (написанное дополнялось красочным изображением последних мод Парижа – тулупа и кучерской поддевки).